Шли года, а Иуда по-прежнему оставался все тем же бездомным бродягой. Некоторое время он носил белые одежды, платок и топорик ессеев, живших жизнью общины, но не выдержал испытаний сурового ордена, изгоняющего из повседневности всякое наслаждение, как зло. Потом он решил стать искусным знатоком Священного писания, но ни сухая схоластика, ни туманный мистицизм не могли примириться с его живым, реально настроенным умом.
Будучи затем довольно долгое время на службе у священников-саддукеев, он проникся их холодным эпикуреизмом и в глубине души стал сомневаться в святости предписаний суровой обрядности. Только в мелких сумятицах, волнениях и уличных буйствах он чувствовал себя в своей стихии, но всегда умел вовремя отступить, когда дело принимало неблагоприятный оборот.
И при появлении Иоанна Крестителя он быстро присоединился к нему, считался его ревностным последователем, но потом позорно отрекся от него, тем более, что аскетическое учение сурового анахорета слишком противоречило его полному жадных стремлений характеру.
Встреча с Христом произвела на него необыкновенно сильное впечатление.
Чарующая личность прекрасного пророка, который не избегал вина, цветов, веселья и женщин, а в то же время собирал вокруг себя простой люд и утверждал, что первые будут последними, а последние первыми, мало заботился об обрядности, отрицал долгие молитвы и посты, устранял преграду между людьми и Вечным в лице обманчивого священства, а в туманных, неясных притчах как бы предвещал разрушение существующего порядка, — все это захватило Иуду.
С большим интересом слушая равви, он полной грудью ощущал свежесть и привлекательную новизну его учения. Он был уверен, что это несомненно муж Божий, но совершенно иной, чем прежние пророки. Как будто бы и верный закону, но на самом деле отступник от закона, разрушающий старое, строящий новое, удивительно снисходительный к слабым, униженным, заблудшим и грешным, суровый по отношению к сильным и добродетельным фарисеям.
Все это увлекало Иуду, но в то же время заставляло его опасаться последствий, и, несмотря на то, что в душе он был его горячим последователем, Иуда все-таки долгое время тщательно скрывал истинное настроение своей души, сохраняя вид равнодушного зрителя. Но, когда Иисус стал говорить о приближающемся царствии своем и об участии в нем своих учеников, а его, несмотря на его дурную репутацию, не только включил в число ближайших, но даже выделил, назначив хранителем казны, — Иуда понял это царствие вполне материально, увлекся и стал мечтать о таких почестях, о которых раньше не смел и думать и которые теперь казались ему вполне возможными, близкими и верными.
Видя, как увеличивается число последователей учителя, как растут его влияние и значение, Иуда стал верить, что это, может, есть тот предвещаемый, больший чем пророк, которого так страстно призывал униженный народ Израиля, муж мести и суда. Иуда стал верить, что он возьмет в свои руки власть и силу и принудит все народы и языки служить ему…
Ошеломленный и пораженный этой новой мыслью, Иуда отдалился несколько от Иисуса, дабы остаться одному, уяснить свои сомнения и догадки. Для этого он отправился в Иерусалим.
Иуда понимал, что завоевание Галилеи еще ничего не значит, пока Иудея и столица ее Иерусалим — святыня всего народа, твердыня и опора священства — не подчинятся власти Христа, Отправляясь в Иерусалим, Иуда имел в виду еще и такую цель: нащупать почву и там сейчас же начать действовать сообразно с обстоятельствами. В Иерусалиме он скоро убедился, что об Иисусе здесь слыхали весьма смутно и слабо, почти ничего, кроме каких-то глухих известий, выслушиваемых весьма пренебрежительно, как тысячи других подобных слухов, в избытке приносимых со всех концов мира в этот живой, шумный и болтливый город. Встретив скептическое отношение и настроение, Иуда решил действовать крайне осторожно. Всем своим рассказам об Иисусе он стал придавать тон, сообразуясь с настроением окружавших его слушателей: то ревностной веры, то энтузиастического экстаза, а то недоверчивого скептицизма, тщательно скрывая свою личную связь с новым равви.
Среди многих новостей он услыхал известие о том, что семья Лазаря находится в Вифании и что знаменитая иерусалимская гетера Магдалина, о которой он уже кое-что слышал, есть именно Мария. В нем ожили воспоминания. Как живой, встал перед ним образ прекрасной девушки и пережитых с ней безумных наслаждений. Он вспомнил ее угрюмую печаль и тихие слезы после совершенного им насилия, а затем ночи, полные то дерзко-безумных, то нежно-трогательных ласк…
Запылало перед его глазами зарево роскошных волос Марии, вспомнилось ее чудное тело цвета созревающей пшеницы, полуоткрытые яркие губы, словно цветок одуряющего мака, затуманенный блеск фиалковых глаз, круглые, шелковистые, как олива, белые, как голуби, груди…
Иуда выбежал из дома, наткнулся на полуразрушенную стену и с глухим стоном стал перебрасывать камни, пытаясь хоть физическим усилием утишить волнение крови. Припадок миновал.
Но с этого момента ожившая, хотя и вовсе не сердечная, но мощная чувственная любовь, то прежнее искреннее страстное чувство, которое некогда охватило его на берегу Геннисаретского озера, подавило и заглушило все остальные мысли и стремления. Агитация в пользу учителя и все связанные с этим планы и намерения — все было забыто. В сердце Иуды, горевшем огнем желания, в душе, терзаемой сомнениями, то полной надежд на ласковый прием, то охватываемой отчаянием и уверенностью, что его оттолкнут с презрением, в хаосе безумных противоречивых мыслей, в расстроенных нервах, на запекшихся губах, заслоняя собой все остальное, жил очаровательный образ, заклятый в одном только слове; Мария.
Неоднократно уже направлялся Иуда на гору Елеонскую, но всякий раз возвращался назад. Он прекрасно понимал, что в Вифании он встретит уже не смиренную, покорную ему девушку, но гордую, окруженную роскошью, надменную, избалованную и разборчивую гетеру, которая легко может посмеяться над ним, может прогнать его, как собаку, или милосердно пошлет ему через ничтожную рабыню, словно нищему, миску пищи и несколько оболов.
— С чем я приду? Что я скажу? — думал он и вдруг вспомнил об Иисусе и решил пойти к Лазарю во имя его и с вестию о нем…
В таком настроении он прибыл в Вифанию и был ласково принят богобоязненной семьей.
Со свойственной ему впечатлительностью он настолько увлекся своими собственными рассказами, что даже появление Марии взволновало его гораздо меньше, чем он сам ожидал. Иуда, к удивлению своему, не утратил ни нити рассказа, ни власти над собой, вот это-то сознание собственной силы и придало ему смелость оказать дерзкое сопротивление по отношению к уважаемому и почитаемому всеми Симону.
Но зато по волнению и восторженному состоянию Марии он понял, что еще не все потеряно, что Мария относится к нему далеко не безразлично. Жгучими взглядами впивался Иуда в нее, стараясь проникнуть в ее мысли, но видел только роскошные, почти красные на солнце волосы, бело-розовое лицо, полное ленивого спокойствия, длинные опущенные ресницы и великолепные, цветущие формы тела, едва заметно обрисовывающиеся под легким платьем. Несколько выдвинутая вперед маленькая ножка, белевшая на траве, словно горсть снега, поглотила на время все его внимание.
Нервная дрожь пробежала по его лицу, он закрыл глаза и вздрогнул, словно от холода.
Все приняли такое состояние Иуды за проявление мистического экстаза, не поверила одна только Мария. Она быстро встала и, напевая какую-то фривольную греческую песенку, совершенно противоречившую общему настроению, не замечая удивленных взглядов семьи, легким эластичным шагом прошла через сад и скрылась в сенях.
Настроение было нарушено.
Марфу поведение сестры совсем расстроило, она поспешила похлопотать об ужине. Но ни белый хлеб, ни мед, ни кувшин с вином не в состоянии были разогнать воцарившееся после ухода Марии молчание.
Суровая сосредоточенность Симона и мечтательная задумчивость Лазаря повлияли на Марфу. Иуда ел рассеянно, всматриваясь то в прозрачную даль, то в колеблющиеся на песчаной дорожке солнечные пятна и дрожащие тени листьев…