«Мария» – первый национальный роман колумбийской литературы, оказавший влияние на все ее дальнейшее развитие и признанный классическим произведением литературы Латинской Америки. В течение ста лет он выходил несчетное множество раз во всех странах испанского языка, а, как правильно заметил Марио Карвахаль, автор предисловия к юбилейному изданию «Марии», «длительность жизни художественного произведения сама по себе является решающим определением и непререкаемым приговором».[3]
Р. Линцер.
Глава I
Мария, робея, дождалась своей очереди…
Я был еще ребенком, когда меня увезли из родительского дома и отдали учиться в пансион доктора де… Пансион этот был учрежден в Боготе за несколько лет до моего поступления и славился в те времена по всей республике.
Вечером, накануне отъезда, после прощального ужина ко мне в комнату проскользнула одна из сестер и, не в силах произнести ни единого ласкового слова из-за душивших ее рыданий, срезала у меня с головы прядь волос; когда она убежала, я почувствовал на шее ее слезы.
Я заснул, всхлипывая, охваченный смутным предчувствием всех горестей, уготованных мне в грядущем. Волосы, срезанные с детской головки, – это заклятие любви против смерти в преддверии бескрайней жизни повергло меня в тревогу, и всю ночь душа моя бродила по местам, где, сам того не ведая, я прожил счастливейшие часы своей жизни.
Утром следующего дня отец с трудом оторвал меня от матери, обливавшей слезами мое лицо. Сестры, прощаясь, осушили их поцелуями. Мария, робея, дождалась своей очереди и, пролепетав слова прощания, прижалась розовым личиком к моей щеке, похолодевшей от острого ощущения первого горя.
Через несколько минут я уже скакал вслед эа отцом; он старался не смотреть на меня. Цокот копыт наших коней по каменистой тропе заглушил последние мои рыдания. Шум оставшейся справа от нас бурной реки Сабалетас, отдаляясь, постепенно замирал. Дорога, свернув, взбежала на холм, на который мы всегда смотрели из дома, поджидая появления желанных гостей. Я оглянулся, в надежде увидеть кого-нибудь из близких: под сенью вьюнков, обрамляющих мамино окно, стояла Мария.
Глава II
Я онемел пред всей этой красой…
Прошло шесть лет, и вот в конце цветущего августа я возвращался домой, в свою долину. Сердце мое переполняла любовь к родному краю. Наступил последний день пути, и я наслаждался безмятежным летним утром. Небо отливало бледной лазурью; на востоке, над еще затененными горными хребтами, проплывали золотистые тучки, прозрачные, словно газовый шарф балерины, вьющийся иод ласковым дуновением ветерка. На юге клубился туман, с вечера затянувший дальние горы. Я проезжал по ровным зеленым лугам, изрезанным веселыми речушками, через которые, преграждая путь моему коню, перебирались тучные стада; покинув ночной привал, они брели к озерам и лесным тропам, осененным сводами из ветвей цветущих букаре и пышных смоковниц. Я жадно вглядывался в знакомые места, порою скрытые от взора путника зарослями гигантского бамбука, в разбросанные вокруг фермы, где осталось у меня много добрых друзей. В эти минуты мое сердце не могли бы затронуть даже самые прекрасные мелодии, звучавшие на рояле под пальцами сеньоры У. Воздух, которым я дышал, был сладостнее благоухания ее роскошных туалетов; пение безымянных птиц будило чарующий отклик в моем сердце!
Я онемел пред всей этой красой, – напрасно я думал, будто память о ней оставалась нерушимой: ведь иные мои стихи, вызывавшие восторг соучеников, хранили лишь бледный ее отпечаток. Бывает, войдя в ярко освещенный бальный зал, где гремит музыка, где шуршат и благоухают наряды прелестных женщин, мы встретим ту, о ком мечтали в восемнадцать лет: ее беглый взгляд обожжет наше лицо, ее голос сразу заставит умолкнуть все другие голоса, ее цветы оставят за собой неведомый аромат, и тут на нас низойдет небесное блаженство – слова замирают на устах, слух отказывается ловить ее голос, глаза не могут следить за ней. Но когда душа очнется, в памяти вновь возникает она, уста наши тихо поют ей хвалу, и эта женщина, звук ее речи, ее взгляд, ее легкие шаги но ковру вдохновляют нашу песнь, и слушателям она кажется прекрасной. Так небо, просторы, пампа и горные вершины Кауки смыкают печатью молчания уста созерцающего их человека. Нельзя одновременно видеть и воспевать великую красоту мира; она поневоле возвращается к нашей душе лишь в бледном отражении неверной памяти.