Я заметил, что они наверняка откажутся, а если и согласятся, то мама будет в еще большей тревоге.
– Вижу, вы берете на себя заботу обо всем, не теряя мужества, которого требует создавшееся положение, – сказал доктор, тщательно осматривая при свете свечи ланцеты, привезенные в карманном несессере. – Не следует, однако, терять надежду.
Мы вышли из гостиной и принялись за подготовку к последнему средству спасения.
Отец по-прежнему находился в забытьи, бред не прекращался весь день и половину ночи. Чувствовалось, что силы больного угасают, он лежал неподвижно, не отзывался ни на одно наше слово, и только по глазам, которые порой едва приоткрывались, можно было понять, что он нас слышит; дыхание было хриплым, прерывистым.
Мама рыдала у изголовья, уткнувшись лицом в подушку и сжимая руку отца. Эмма и Мария при помощи Луисы, которая сменила на ночь своих дочерей, готовили ванну, где доктор собирался сделать кровопускание.
Майн попросил больше света; Мария подошла к кровати со свечой. По ее лицу струились невольные слезы, пока доктор занимался осмотром.
В час ночи, закончив кровопускание, которое считал последним средством, доктор сказал:
– В половине третьего я должен быть здесь. Если усну ненароком, разбудите меня.
И, указав на больного, добавил:
– Ему надо дать полный покой.
Уходя, Майн почти весело бросил девочкам несколько, шутливых слов о том, как важно старикам вовремя ложиться спать; за эту шутку его можно было только поблагодарить: ведь он хотел хоть как-нибудь успокоить их.
Мама вернулась посмотреть, не произошло ли за этот час какого-либо улучшения, но нам удалось убедить ее, что доктор возлагает надежды только наследующий день. Сломленная усталостью, она заснула в комнате у Эммы, где вместе с ней осталась Луиса.
Пробило два часа.
Мария и Эмма, зная, что доктор ждет проявления новых симптомов, в тревоге следили за сном отца. Больной, казалось, немного успокоился; один раз он попросил воды, хотя и слабым голосом, но достаточно ясно, и это пробудило в них надежду, что кровопускание оказало должное действие.
Эмма, после тщетного сопротивления, уснула в стоявшем у изголовья кресле. Мария сначала прислонилась к спинке диванчика, на котором мы сидели, но под конец не выдержала и уронила голову на подушку. Ее профиль четко выделялся на алой камчатной ткани; шелковая шаль, соскользнув с плеч, темнела на белоснежной батистовой юбке с пышными оборками, походившими в полумраке на морскую пену. В глубокой тишине едва слышно было ее дыхание, нежное, как дыхание ребенка, заснувшего на руках у матери.
Пробило три. Бой часов разбудил Марию, она попыталась подняться, но сон снова сморил ее. Из-под длинной пышной юбки выглядывала почти детская ножка, обутая в усеянную блестками красную туфельку.
Я с невыразимой нежностью любовался Марией, взгляд мой то обращался к одру отца, то возвращался к ней, душа моя ласкала ее лоб, прислушивалась к биению ее сердца, ждала хоть одного слова, которое раскрыло бы мне смысл ее сновидений, а губы Марии, казалось, вот-вот готовы были пролепетать это слово.
Жалобный стон больного прервал мою блаженную отрешенность, и действительность предстала передо мной во всем своем ужасе.
Я подошел к кровати. Отец, опершись на локоть, пристально вглядывался в меня и наконец сказал:
– Дай мне одежду, уже очень поздно.
– Сейчас ночь, сеньор, – отвечал я.
– Как ночь? Я хочу встать.
– Нельзя, никак нельзя, – мягко уговаривал я его. – Разве вы не видите – вам это трудно.
Он снова упал на подушки и тихо произнес какие-то непонятные слова. Его бледные, исхудалые руки двигались, будто он считал на пальцах. Мне показалось, он что-то ищет вокруг, и я подал ему свой платок.
– Благодарю вас, – сказал он мне, словно обращался к постороннему, и, вытерев платком губы, стал искать на одеяле карман, чтобы его спрятать.
На несколько минут он снова задремал. Едва я подошел к столу, чтобы заметить время, когда начался бред, отец сел на кровати и раздвинул мешавший ему полог; мертвенно-бледный, глядя на меня испуганными глазами, он проговорил:
– Кто это здесь?… Эй! Эй!
Хотя этот подобный безумию бред был хорошим предвестием, меня охватил необоримый страх; я попытался снова уложить отца. Вперив в меня почти исступленный взгляд, он спросил: