В книге обычного формата мемуары Марии Волконской о Пушкине (в совокупности с «бартеневскими») не занимают и четырех страниц. Однако скупые заметки княгини очень насыщенны и издавна считаются важным историческим источником. Пушкинисты подробно комментируют этот источник уже целое столетие — и до сих пор не исчерпали его содержания. К примеру, исследователями не замечалось, что одна из фраз Марии Николаевны указывала (видимо, указывала) на ее тайное свидание с поэтом в Москве 29 декабря 1826 года[1020]. Нам представляется, что не была подвергнута должному анализу и другая, тоже очень многозначительная и интимная, фраза.
Между тем это высказывание мемуаристки — своего рода скрижаль: им княгиня Волконская подытожила долгие размышления о Пушкине и его «утаённой любви».
Уяснить подлинный смысл фразы можно только в едином контексте с предшествующими мемуарными строками Марии Николаевны. Тогда перед читателем открывается следующая картина.
Мемуаристка процитировала страстные, к ней обращенные, пушкинские стихи:
Далее был приведен проникновенный отрывок из «Бахчисарайского фонтана», также указывающий на Марию Раевскую.
И буквально тут же, в соседней строке, княгиня Волконская вывела вот что:
«В сущности, он любил лишь свою Музу и облекал в поэзию всё, что видел».
Вне указанного контекста данная (выделенная нами) формула Марии Николаевны воспринимается как лапидарная оценка всего творчества Пушкина. Но в контексте она обретает совершенно иное, уже не обобщенное, а вполне конкретное значение.
Тут смысл мемуарной фразы разительно меняется и становится, видимо, таким (или примерно таким): Пушкин в стихах (в том числе приведенных) уверял меня в своей любви, на все лады воспевал это чувство, однако, как оказалось, по-настоящему он обожал вовсе не меня, а свою Музу, ее одну. Я же (наравне с прочими встреченными им женщинами) была необходима Пушкину лишь как «милый предмет», проще говоря — как счастливо подвернувшийся материал для его талантливой эгоистической поэзии.
Конечно, такое заключение (которое, кстати, правомерно распространить и на H. Н. Пушкину) могло быть сделано княгиней Волконской только на основании изучения наследия Пушкина в полном его объеме, от стихов вроде «Музы» («В младенчестве моем она меня любила…») и до поэтического завещания — стихотворения «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», которое оканчивалось обращением опять-таки к Музе:
Углубленное изучение текстов и сбор доказательств Мария Николаевна вела добрых три десятка лет. Рискнем все же предположить, что решающие аргументы в пользу своего вердикта она нашла в восьмой главе «Евгения Онегина»: ведь в строфах этой песни содержался, пожалуй, самый откровенный очерк истории романтических отношений Пушкина и Музы.
Здесь было изложено его кредо.
Связь Пушкина и Музы возникла когда-то в «студенческой келье» и продолжилась после Лицея, в «шуме пиров и буйных споров» северной столицы. Неразлучная «подруга» была рядом с поэтом и после удаления того из Петербурга — на «скалах Кавказа», в Крыму (на «брегах Тавриды»), в бессарабских степях («В глуши Молдавии печальной»).
Сопровождая Пушкина, Муза часто меняла свое обличье, иногда представала Вакханочкой, в другой раз — Ленорой; временами была «резвой», подчас — «ветреной», «ласковой», «одичалой»; она алкала то светских успехов, то «безумных пиров», то немых южных ночей, то «песен степи». Но при всех метаморфозах Музы пушкинское чувство, влечение к ней оставалось неизменным, сильным — несопоставимым по силе и постоянству с прочими романами поэта.
Он был счастлив с Черкешенкой, Заремой, Марией (Потоцкой), с другими «летучими тенями» и «образами нежными»… А потом пушкинская Муза (во многом благодаря Машеньке Раевской) вдруг стала Татьяной Лариной:
И ее — «милую Татьяну», «ту девочку» — Пушкин, вне всякого сомнения, тоже полюбил, сразу и навсегда. Ее — но отнюдь не ее прототипа, не саму Марию Раевскую.
1020
Об этом свидании подробно рассказано в первой части нашей книги, в главе 9 («Москва»).