Это объяснение довольно остроумно, однако, к сожалению, тоже уязвимо, в том числе и с позиций астрономических[155]. Уязвимо — не значит отброшено за никчемностью. Наверное, можно закрыть глаза на слабые, не подкрепленные дополнительными доводами, стороны данной версии и — вслед за П. Е. Щеголевым и прочими авторитетными учеными — принять ее в целом. Но даже если элегия и в самом деле посвящена Марии Раевской, никуда не деться от факта, зорко отмеченного еще М. О. Гершензоном в 1908 году: «В этих трех стихах нет намека на любовь; напротив, весь характер воспоминания исключает мысль о каком-либо остром чувстве: „Над морем я влачил задумчивую лень“, говорит Пушкин о себе»[156]. Хотя П. Е. Щеголев, полемист пылкий и не всегда корректный, и пытался впоследствии оспорить приведенное суждение, думается, ему так и не удалось опровергнуть своего оппонента. «Нет ничего, что говорило бы о любовном волнении поэта по отношению к „деве“, его отношение к ней совершенно бесстрастно», — настаивает и современный исследователь[157].
Замечание М. О. Гершензона можно подкрепить небольшим текстологическим наблюдением. Дорабатывая текст «Таврической звезды», Пушкин внес в него изменения, которые, как представляется, были призваны исключить потенциально возможные двусмысленные, чрезмерно «альковные» толкования отдельных стихов. Так, «сердечная нега» (II, 583) автора превратилась в более абстрактную «сердечную думу», а фигурировавшая в беловике «дева милая» (II, 583) стала в итоге просто «юной». Особенно интересна смысловая коррекция последнего стиха элегии. Если в беловом автографе было:
то в окончательном тексте находим следующий целомудренный вариант:
«Дева» уже не находится «во мгле» наедине (как могло показаться) с автором: отныне тот наблюдает «печальную, вечернюю звезду» в окружении целого женского общества. Картина, безусловно, романтическая, приятная во всех отношениях и просящаяся в элегию, — но вполне благопристойная, без малейшего интимного и — тем паче — эротического оттенка.
Исправляя строки об «элегической красавице», Пушкин вовсе не стремился максимально завуалировать свое к ней чувство — он, наоборот, декларировал это небезразличие, но только правдиво уточнял его тогдашние границы.
И поныне остается открытым вопрос о том, связаны ли с Марией Раевской некоторые другие стихи и наброски Пушкина, созданные в 1821–1823 годах. Зато в «Бахчисарайском фонтане», «самой интимной из пушкинских поэм»[158], похоже, явственно различимы следы раздумий поэта о нашей героине.
Есть основания предполагать, что легенду о фонтане Пушкин знал давно — еще с петербургских времен. В одной из редакций вступления к поэме, адресованного H. Н. Раевскому-младшему («H. Н. Р.») читаем такие стихи:
Правда, в других редакциях и вариантах имя рассказчика было скрыто: «Любви поведали преданье», «Поведали сие преданье», «Поведали мне в первый раз» (IV, 400–401).
Не исключено, что данную тему поэт обсуждал в беседах с сестрами Раевскими во время совместного путешествия 1820 года. Те, как и Пушкин, могли услышать легенду от брата Николая:
Позже Пушкин уточнил, что «суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины» (XIII, 88); что некая К** (или К***) «поэтически описывала мне его (фонтан. — М. Ф.), называя la fontaine des larmes[159]» (IV, 176; VIII, 438; XIII, 252). Возможно, здесь имелась в виду Мария Раевская.
Первые наброски поэмы датируются мартом — июнем 1821 года[160]. В следующем году создавался основной текст, который и был переписан и переработан Пушкиным в январе-феврале 1823 года в Кишиневе. Летом, уже в Одессе, поэт читал фрагменты «Бахчисарайского фонтана» В. И. Туманскому (может быть, не только ему), о чем с усмешкой сообщил брату Льву в письме от 25 августа 1823 года: «…Я прочел ему отрывки из Бахчисарайского фонтана (новой моей поэмы), сказав, что я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру. Туманский принял это за сердечную доверенность и посвящает меня в Шаликовы — помогите!» (XIII, 67). По всей вероятности, поэт слегка разыграл доверчивого собеседника, который, приняв пушкинские рассказы за чистую монету, поспешил написать в Петербург, что «Пушкин открыл мне немедленно свое сердце и porte-feuille[161]» (XIII, 67).
155
См., напр., статью В. В. Вересаева «Таврическая звезда» (1925), который опирался на астрономические наблюдения H. Н. Кузнецова
156
Цит. по: Любовный быт пушкинской эпохи. Т. 2. М., 1994. С. 153. Выделено М. О. Гершензоном.
157
160