В общем, смолоду он был на редкость молод. Соответственным было и тогдашнее пушкинское отношение к браку и супружеской верности — отношение воистину циническое. Временами поэт откровенно издевался над обманутыми мужьями, хохотал («так, что кишки были видны») над «супружеским счастием» (XIII, 59), слагал стихи в честь упоительной измены:
Бракосочетание, то есть добровольное приобщение к «уснувшим супругам», почиталось Пушкиным за поступок пошлый и безусловно глупый, и не раз он отзывался о шедших под венец приятелях и знакомцах именно в этом, оскорбительном смысле. Например, о женитьбе генерала М. Ф. Орлова он высказался в письме к А. И. Тургеневу от 7 мая 1821 года столь сочно, что даже в Большом академическом собрании сочинений редакторы сделали деликатную купюру (XIII, 29).
Можно сказать, пожалуй, и так: женитьба была для поэта синонимом обузы, несвободы — не таинством, свершающимся где-то высоко, а вполне рациональным, житейским поступком, несовместимым с подлинной любовью. Если любовь есть поэзия, то брак — сделка разнополых негоциантов — непоэтичен по определению. Недаром для любви создано божественное ложе, а для брака — всего-навсего банальная постель. А коли Гименеевы узы таковы — то прочь самая мысль о ярме супружеских обязательств и да здравствуют поэзия и свобода, сиречь сговорчивые, необременительные прелестницы и раскованные чужие жены!
Должно было пройти еще несколько лет, чтобы такая «свобода» была кардинально переосознана Пушкиным в «постылую» (VI, 180). Но тогда, в начале двадцатых, до этого было еще далеко.
Остается только вздохнуть: решающие встречи Машеньки Раевской с поэтом пришлись как раз на начало двадцатых…
Ныне, спустя почти два столетия, мы понимаем, что шансов у нашей героини тогда практически не было. Сама же Мария, ориентируясь на своего Пушкина, возможно, думала по-иному. Да если бы девушка и понимала, сколь наивны, призрачны ее надежды — разве можно допустить, что она повела бы себя иначе? Вся биография Марии Раевской-Волконской позволяет ответить на этот вопрос вполне однозначно. Она всегда была склонна устранять из жизни какую бы то ни было неясность, идти до конца в критические моменты, действовать наперекор мнению большинства, руководствоваться в любой ситуации (кроме, как увидим, одной-единственной) только собственными соображениями.
В моде, особенно у мужчин, было искушать судьбу — Мария же свою вершила.
Отказывая (через отца) графу Олизару, она сжигала мосты и уже твердо знала, как будет разговаривать с Пушкиным.
Теперь нашей героине, столько передумавшей и перечувствовавшей, оставалось только ждать и торопить встречу — форсировать развязку после затянувшейся неопределенности.
Не в ее правилах было откладывать что-то важное на потом или жеманничать.
В Царском Селе, во Всероссийском музее А. С. Пушкина, издавна хранится, быть может, самый удачный и выразительный живописный портрет Марии Раевской. Он был написан неизвестным художником в начале 1820-х годов.
На полотне девушка изображена «в белом платье с высокой талией, с накинутой на плечи кружевной косынкой»[169]. Прекрасный романтический образ словно озарен мягким рассеянным светом неведомого источника — уж не звезды ли, той самой — «печальной, вечерней»? За Марией — темнеющие просторы и темное небо, надвигающаяся южная ночь. Есть что-то грустное в девичьем лице — и явственна решимость во взоре. Над черными глазами — чуть приподнятые, как будто вопрошающие, брови. По воле талантливого, сумевшего многое понять и додумать художника дочь генерала замерла на портрете вполоборота к зрителю — и создается впечатление, что она ждет от кого-то, перед ней и под той же звездой находящегося, какого-то одного, всё на свои места ставящего, слова; что Мария внутренне уже готова, получив ответ, развернуться анфас — или же довершить начатый поворот через левое плечо и уйти в сумеречные дали, в обступающую ее ночь — уйти «гордою, но плавною походкою» (А. Е. Розен) из-под звезды в другую жизнь.