Выбрать главу

мысли за счет принижения общественно-политического значения Герцена: «.. .без Тургеневых и Герценов эмансипация все-таки могла бы состояться, а без Александра Второго русские крестьяне, то есть лучшее, что есть в нашем народе, и по сей день были бы рабами»[247]. Другой случай: богатенький философствующий Мамонтов в Берлине «с наслаждением прочел Герцена»[248], но и он дерзает мыслить выше автора «Былого»: «Герцен так восхищался Шиллером и уж ему-то это никак не идет: в герценовский “идеализм” я поверю только тогда, когда поверю в свой собственный. Его “идеалистические” страницы производят такое впечатление, будто тут по ошибке пропущены кавычки или будто ему под идеалистическим соусом почему-то удобнее высмеять еще кого-либо из добрых знакомых, особенно из бедных эмигрантов. Так он и “благословлял” Шиллера.»[249]. Вероятно, несколько надменная позиция Мамонтова, всерьез допустившего сделаться революционером, может быть оправдана течением жизни, которая во многом нарушает спрогнозированные сценарии. Если невозможно стать цельным человеком, не лишившись человеческих радостей, то такой путь неубедителен для Мамонтова; в отсутствии полной цельности, искренности чувств и поступков он упрекает и Герцена: «И если уж говорить себе всю правду, то ведь в самом деле мне моя нынешняя бытовая свобода дороже всякой другой, какой угодно другой.

Пусть я “мещанин”, но Герцен, так страстно обличавший то, что он назвал этим удобным словом, ни для чего не пожертвовал своей бытовой свободой, покоившейся на его богатстве. Я в свободных Соединенных Штатах только и думал, что о возвращении в Россию, которую принято называть рабской, хотя у нас крепостные были освобождены раньше, чем в Америке рабы»[250].

Герцен, его идеи и образы становятся фоном для рефлексии алдановского персонажа. Так, Мамонтов, пребывая в меланхолии, испытывая душевный кризис, пытается найти опору в русской классике: «Однако и классики несколько его раздражали, точно они несли на себе ответственность за то, что произошло с Россией, с народовольцами, с ним самим»[251]. Несправедливость упрека русским писателям, переданного речью повествователя, продолжается еще большей инвективой теперь уже от первого лица - самого персонажа: «Герцен еще больше прежнего раздражил его тем, что всегда во всем был прав, даже тогда, когда якобы себя обвинял и каялся. “А его сочувственное издевательство над нищими эмигрантами просто гадко. Понося "мещан", он эти самые мещанские блага жизни любил не меньше, чем они. То, что он заполучил к себе Гарибальди, это самая обыкновенная publicity и lion hunting ... И не верю я в его слезы над "работниками", в его сожаление, что он не взял ружья, которое протягивал ему "работник" на баррикаде Place Maubert, - почему же ты не взял?”»[252].

Такую тираду Мамонтова можно было бы разбирать долго, более того, некоторые факты окрашены в черный цвет сознанием озлобленного человека. Озлобленного, но неравнодушного, мечтавшего о справедливости, искавшего себе применение в революции, в союзе с народовольцами. Обратим внимание хотя бы на то, что как в Герцене, так и в Гарибальди, Мамонтов искал цельное сознание, героя современности. Вот как объясняет подобное тяготение к легендарному освободителю народов современный исследователь: «Александр Герцен писал о Гарибальди не раз и нередко с искренним восхищением... Вместе с тем должного внимания со стороны исследователей, как мне кажется, не получило определение великого итальянца, брошенное Герценом в статье “Концы и начала”: “последний герой”... Представляется, что это определение - опять- таки глубоко личное, указывающее на осознание его автором, что исторический тип человека, обладавший чертами, не доступными для него самого и потому особенно для него привлекательными, уходит в небытие. В этих словах, выделяемых Герценом курсивом, - настоящая ностальгия по жизни, рождавшей этот тип, жизни, корневой, цельной, не расчлененной специализацией, не пораженной язвой отчуждения»[253]. Конечно, все помнят о том, как историю взаимоотношений с Гарибальди Герцен представил в «Былом и думах», а также детальный рассказ об организации встречи в английском доме Герцена. Но в случае с алдановским персонажем дело именно в оценке мотивов, Мамонтов не верит в искренность революционных намерений Герцена-барина.

И все же то, лучшее, что может быть в русской интеллигенции, связано с именем Герцена. Одна из заключительных, примирительных сцен романа Алданова содержит упоминание портрета Герцена как часть быта культурного и возвышенного человека: «В заставленный книжными шкапами кабинет вошла хорошенькая девушка с покрасневшими от слез глазами. Отец нежно поцеловал ее в лоб. Он до того попросил Николая Сергеевича не говорить о петербургском событии. По-видимому, отец и дочь обожали друг друга. “Очень милая, прекрасная семья, - думал Мамонтов. - На таких семьях держится Россия. Я не понимаю поэзии революции, но поэзию русской интеллигенции всегда чувствовал.

вернуться

247

Там же. С. 536.

вернуться

248

Там же. С. 102.

вернуться

249

Там же. С. 107.

вернуться

250

Там же. С. 95.

вернуться

251

Там же. С. 524.

вернуться

252

Там же.

вернуться

253