Выбрать главу

Фаустина была в жизни благочестивого императора еще гораадо прискорбнейшим источником печали. Провидение, пекущееся о воспитании высоких душ и непрестанно стремящееся к их усовершенствованию, уготовало ему тягчайшее из испытаний, жену, неспособную его понять. В начале, она, кажется, его любила; быть может даже, что тогда она была в известной мере счастлива в Лорийской вилле или в прелестном убежище Ланувия, на последних отрогах Албанских гор, которое Марк Аврелий описывал Фронтону, как место, преизобилующее чистейшими радостями. Потом ее утомил этот избыток мудрости. Скажем все: прекрасные изречения Марка Аврелия, его строгая добродетель, его постоянная грусть, его отвращение от всего, что походило на двор, могли показаться скучными женщине молодой, капризной, с горячим темпераментом и чрезвычайно красивой. Тщательные исследования свели к немногому факты, возбужденные клеветой против супруги Марка Аврелия. Остающееся затем все еще достаточно важно: она не любила друзей своего мужа, не приобщилась к его жизни, и имела иные, чем он, наклонности.

Добрый император понял это, страдал от этого и молчал. Его основной принцип, видеть вещи, какими они должны быть, а не такими, какими они есть, не изменил ему и тут. С какой дерзостью ни изображали его на сцене в виде обманутого мужа, как ни называли актеры по именам любовников Фаустины, он не согласился что-либо услышать, не изменил своей беспощадной кротости. Фаустина навсегда осталась "его добрейшей и вернейшей супругой". Даже после ее смерти не удалось убедить его, отказаться от этой великодушной лжи. На барельефе, и теперь находящемся в Риме, в Капитолийском. музее, где Фаустина возносится на небо на крыльях славы, добреший император, оставшийся на земле, следит за ней взором, исполненным любви. Всего поразительнее то, что в прекрасной задушевной модитве к богам, написанной на берегах Грана, он благодарит их за то, что они ему дали "жену столь любезную, любящую и простую". Он дошел в последнее время до того, что сам себя обманывал и все забывал. Но какую борьбу он должен был вынести, чтобы дойти до этого! В продолжение долгих лет внутренняя болезнь медленно подтачивала его силы. Непомерное усилие, составляющее сущность его философии, эта отчаянность в отречении, доходившая порой до софизма, скрывали в действительности страшную рану. Насколько нужно было проститься со счастием, чтобы дойти до таких крайностей . Никогда не поймут, что выстрадало это бедное поблекшее сердце, сколько было скрытой горечи под этим бледным челом, всегда спокойным, почти улыбающимся. Правда, что прощание со счастьем начало премудрости и вернейшее средство найти счастье. Нет ничего более отрадного, как возвращение радости, после отказа от нее; нет ничего более живого, глубокого, прелестного, как очарование разочарованного.

Еще гораздо более жестокому мученичеству был подвергнут Марк Аврелий в лице своего сына Коммода. По жестокой игре природы, наилучшему из людей дан был в сыновья тупоумный атлет, способный только к телесным упражнениям, великолепный парень-мясник, свирепый, любящий только убийство. Его умственное ничтожество внушило ему отвращение к интеллигентному миру, окружавшему его отца; он попал в руки грубых людей из низших слоев общества, которые сделали его одним из ненавистнейших чудовищ, когда-либо существовавших. Марк Аврелий всех лучше видел невозможность сделать что-либо из этого ограниченного создания и, тем не менее, ничего не упустил, чтобы дать ему хорошее воспитание. Лучшие философы разглагольствовали перед юношей; а он их слушал, как стал бы слушать нравоучения мелодой лев, зевая и показывая учителям длинные зубы. Марк Аврелий тут впал в ошибку по недостатку практической тонкости. Он продолжал повторять свои обычные фразы о доброжелательстве в суждениях и снисхождении к тем, которые менее добры, чем мы. Девять поводов к снисхождению, которые он для самого себя исчисляет, показывают нам его прелестное добродушие. "Какое зло мог бы тебе сделать злейший из людей, если бы ты упорно оставался с ним кроток и, при случае, спокойно убеждал его, давая ему без гнева, в то самое время, когда бы он старался повредить тебе, уроки в роде следующего: "Нет, дитя мое, мы не для этого родились. He мне будет больно, а ты сам себе повредишь, дитя мое!" Покажи ему с ловкостью, общими соображениями, что таково правило, что так не поступают ни пчелы, ни вообще никакие животные, живущие обществами. He допускай при этом ни насмешки, ни оскорбления; пусть все будет сказано тоном истинной привязанности, от сердца, не раздраженного гневом.

He говори с ним, как это делают в школе, ни в виду одобрения присутствующих; а также доверчиво и свободно, как если бы вы были одни. Коммод (если речь шла о нем) был, конечно, мало чувствителен к этой отличной родительской реторике. Выло, очевидно, одно только средство предупредить страшные бедствия, угрожавшие миру, а именно: воспользоваться правом усыновления и заменить более достойным того, который был указан случайностью рождения. Юлиан разбирает случай подробнее и полагает, что Марк Аврелий должен был приобщить к управлению империей своего зятя Помпеяна, который продолжал бы царствовать на тех же началах, как и он сам. Такого рода вещи легко говорить, когда препятствия исчезли и рассуждаешь в отдалении от фактов. Забывают, во первых. что, начиная с Нервы, императоры, сделавшие усыновление столь плодотворной политической системой, не имели сыновей. В I веке были усыновлевия с устранением сына или внука, и результат получился недобрый. В принципе, Марк Аврелий стоял за прямое престолонаследие, как устраняющее соперничество. Тотчас после рождения Коммода, в 161 году, он его одного представил легионам, хотя родились близнецы. Совсем маленького, он часто брал его на руки и повторял это действие, бывшее своего рода провозглашением. Марк был превосходным отцом: "Я видел твой выводок, - писал ему Фронтон, - и ничто никогда не доставляло мне такого удовольствия. Они до того на тебя похожи, что, право, никогда на свете не бывало подобного сходства. Я, так сказать, видел тебя удвоенным. Справа, слева, все мне казалось, что я тебя вижу. Благодарение богам, цвет у них здоровый, и кричат, как следует. Один из них держал кусок белого хлеба, царское дитя; другой кусок хлеба хозяйственного, как истый сын философа. Их голоса показались мне такими нежными и милыми, что мне вообразилось, будто я узнаю в их лепете ясный и прелестный звук твоей речи". Тогда эти чувства разделялись всеми. В 166 году, Люций Вер сам просил, чтобы оба сына Марка, Коммод и Анний Вер, были назначены цезарями. В 172 г., Коммод разделяет с своим отцом наименование Германика. После подавления возмущения Авидия, сенат, во внимание к семейному беспристрастию, проявленному Марком Аврелием, единогласно потребовал для Коммода приобщения к управлению империей и власти трибуна. Дурной нрав его уже успел проявиться разными признаками, известными его учителям. Но можно ли по нескольким дурным отметкам предрешать участь двенадцатилетнего ребенка? В 176-177 г. отец провозгласил его императором, консулом, августом. Это, конечно, была неосторожность; но сделанное ранее уже связывало. К тому же, Коммод в то время еще сдерживался. К концу жизни Марка Аврелия, зло обнаружилось вполне. На каждой странице последних Дум, мы видим следы страданий примерного отца, превосходного императора, который видит, что подле него растет чудовище, готовое ему наследовать, и решившееся из ненависти к образу действий порядочных людей, поступать во всем совершенно наоборот.

Мысль устранить Коммода от наследования, без сомнения, не раз должна была представляться Марку Аврелию. Но уже было поздно. После того, как он был приобщен к управлению, как его столько раз провозглашали перед легионами превосходным и совершенным, вдруг пред лицом всего мира признать его недостойным, было бы вопиющим нарушением приличий. Марк Аврелий запутался в собственных фразах, в выражениях условной благосклонности, которые были ему слишком привычны. И, наконец, Коммоду было семнадцать лет; кто мог сказать с уверенностью, что он не исправится? Надежда на это существовала даже после смерти Марка Аврелия. На первых порах, он проявил было намерение следовать советам заслуженных людей, которыми окружил его отец. Кроме того, разве не было очевидно, что в случае ветупления на престол Помпеяна или Пертинакса, Коммод тотчас стал бы во главе военной партии, продолжательницы партии Авидия, которая ненавидела философов и друзей мудрого императора.