Античные авторы задним числом объясняли поразительную прозорливость Адриана его познаниями в астрологии. Он читал судьбы близких, так же как и свою, по гороскопам, поясняют они. Но почему тогда сначала он избрал Цейония Коммода — того, про которого после смерти сам сказал: «Я оперся на шаткую стену и потерял три миллиона сестерциев»? Один астролог намекнул ему, не ошибся ли он в гороскопе, но император ответил: «Нет, нужно было быть такому Цейонию». Не менее загадочна для нас и верность Марка Аврелия своему названному брату, когда уже никому не было дела до предсмертных капризов Адриана.
У нас, конечно, мало сведений о смутном времени передачи власти от императора, воцарение которого после смерти Траяна тоже происходило среди тайн и драматических событий. Можно представить себе, как приходилось Марку — кандидату на престол, которого умирающий в бреду избрал на крайний случай, меж тем, как другой претендент, его ровесник, был казнен. Чтобы вынести это испытание, поистине нужно было иметь крепкие плечи — пожалуй что и из слоновой кости. Хотя биографы Антонинов оставили нам совершенно безмятежный облик их Империи, она никогда не знала примера спокойной передачи власти. Отсутствие конституционных правил престолонаследия каждый раз делало кризис неизбежным и в некотором роде служило обоснованием явного или неявного государственного переворота.
В письме к матери Марка Аврелия, написанном по-гречески — на языке образованных людей, — Фронтон признавался: «Я восхищался Адрианом, но никогда не мог полюбить его». Один из величайших римских императоров, дотошный администратор, великолепный строитель, безукоризненный гуманист, но вместе с тем феноменальный гордец и эгоист не оставил ни одного друга, ни одного наследника, близкого ему по крови или равного по уму. По этой причине, хотя, может быть, и из-за тайного презрения к окружающим, он в конце концов уступил место почтенному сановнику и двум юнцам при нем. Иначе говоря, он бросил вызов своему старому врагу — сенату. Наследники, думал он, не затмят память о его царствовании собственным блеском, но и не похоронят под развалинами. Адриан Великолепный надеялся, что заставил забыть Траяна, и был уверен, что останется первым в своем веке.
Он рассчитал все, кроме чужого душевного благородства. У Антонина не было ни одного из многочисленных дарований императора-испанца, который желал быть греком и жил как космополит, но через несколько месяцев он уже достиг императорского величия или, вернее, предъявил Империи собственное человеческое величие. Он быстро принял императорские полномочия, которые Адриан, уехавший в Байи, исполнять уже не мог, и пользовался ими, чтобы следить за последними отчаянными поступками больного. Сначала тот велел приближенным убить его (телохранитель отказался и отдался под покровительство Антонина, врач предпочел самоубийство), потом пытался лишить себя жизни сам. Он искал татуировку, давно сделанную, чтобы точно обозначить, где находится сердце, но его обезоружили. После чего вмешался сам Антонин. Кто-то удивился, зачем он старается продлить жизнь безнадежного, опасного для других больного. «Иначе я стал бы отцеубийцей», — ответил он. Смертные приговоры Антонин отменил, но не смог помешать отставке предка Марка по матери — старого Катилия Севера, префекта Рима.
Когда 10 июля 138 года Адриан расстался с душой, которую так любил, Антонину пришлось в последний раз выдержать натиск сената, отказывавшегося обожествить человека, царство которого началось с казни четырех важных лиц. Обожествление императора было почти автоматическим — надо было быть Нероном или Домицианом, чтобы этого не произошло[17]. Говорили даже, что следует отменить его указы. Антонин вновь ставит на кон собственную личность: «Ведь это значит и мое усыновление отменить», — указывает он. Тут же, на месте, он отдает предшественнику последние почести, а Марк между тем готовит церемонию апофеоза в Риме: это цезарская привилегия — да и до наших дней дошла традиция, что она принадлежит главному наследнику.
17
Это неверно. Достаточно сказать, что из двенадцати Цезарей, описанных Светонием, обожествления удостоились пять, то есть меньше половины. —