Шагал, сознательно или нет, старательно «протаскивал» культуру идиша в живопись двадцатого века. Едва ли кто-нибудь, кроме разве что случайного французского антисемита, заметил это, поскольку его яркие визуальные образы были отмечены новизной, на них не было унылой печати отмирающего языка. К сожалению, гений Шагала породил кучу неумелых подражателей, продуцировавших лишь еврейский китч, тогда как Пикассо оказал влияние почти на каждого великого художника, жившего и творившего после него.
Как «ракеты» и «акулы» из «Вестсайдской истории», молодые художники в Париже заняли противоборствующие позиции. Пикассо и его приверженцы обосновались в более престижных богемных студиях «Бато-Лавуар» («Плавучая прачечная») на Монмартре, а вновь прибывающие, в том числе большинство еврейских художников Парижа, обживали «Улей» на тогда еще не столь прославленном Монпарнасе. Логично было бы предположить, что Шагал, для которого родным языком был идиш, стремился сблизиться с молодыми еврейскими художниками и скульпторами, занимавшими соседние мастерские. На самом же деле он держался особняком, предпочитая общество французских поэтов, таких, как Гийом Аполлинер и Блез Сандрар, которые впоследствии стали его близкими друзьями.
В России Шагал чувствовал себя евреем «на каждом шагу», причем это ощущение не всегда было приятным. И то, что в Париже он сразу отгородился от других еврейских художников, можно объяснить не только радостью оттого, что можно наконец отбросить эту сковывающую социокультурную роль, но и желанием противопоставить себя и свое творчество зарождавшимся в то время и набиравшим силу тенденциям «еврейского искусства».
«Улей» стал прибежищем для небольшой группы еврейских художников из стран Восточной Европы, к которой принадлежали Иосиф Чайков, Лео Кениг, Ицхак Лихтенштейн, Марек Шварц и — очень недолго — Пинхас Кремень. Они образовали художественную группу «Махмадим» и стали издавать альманах с таким же названием (слово «махмадим» всего один раз упоминается в еврейской Библии и иногда переводится как «возлюбленная», хотя более правильный перевод — «радость очей моих»). Им удалось выпустить только семь альманахов, отпечатанных на гектографе и состоящих исключительно из картинок. Сообщество «Махмадим» ставило своей целью создание современного, интернационального еврейского искусства, которое тем не менее восходило бы к еврейскому фольклору и библейской традиции. Например, в одном из альманахов был помещен рисунок Марека Шварца на сюжет изгнания Адама и Евы из рая, в другом выпуске, названном «Шабат», воспроизводилась его линогравюра, изображавшая ученую беседу двух набожных евреев. Но по манере исполнения работы художников из «Махмадим» были крайне консервативными. Неудивительно, что Шагал, как он вспоминал позднее, «от души посмеялся над досужими рассуждениями… соседей о судьбах еврейского искусства». Однако критики не преминули заметить, что творчество самого Шагала, с его сюрреалистическим штетлом и библейскими сюжетами, во многом воплощало мечту сообщества «Махмадим» об искусстве, на создание которого у самих членов этого кружка не хватило, вероятно, ни таланта, ни смелости.
Шагала, разумеется, занимали не только еврейские темы, тогда как члены «Махмадим» сознательно ограничивали себя определенными рамками. В 1913 году Шварц впервые принял участие в Осеннем салоне, выставив гипсовый барельеф, изображающий непорочную библейскую Еву, — в стиле этой работы чувствовалось классическое образование, полученное в École des Beaux-Arts. По контрасту с этим первый успех Шагалу на выставке (в Салоне независимых годом раньше) принесла крайне эротичная и двусмысленная картина «Моей невесте посвящается», изначально названная прямо и грубо: «Осел и женщина». Ее даже пришлось убрать из экспозиции — за «порнографию». Интересно было бы узнать мнение Беллы (в то время невесты Шагала) об этой картине, где изображен полулежащий мужчина в алой рубахе с бычьей головой (Аполлинер, не обратив внимания на рога, спутал ее с ослиной), которого оседлала женщина, чем-то напоминающая гротескную червонную даму из карточной колоды. Женщина перегнулась через него и плюет прямо в довольную бычью морду. В правом нижнем углу картины — тот самый недопустимый «непристойный» предмет: формой напоминающая пенис керосиновая лампа, или же опиумная трубка, что, в контексте живописи, было чересчур для парижских ценителей.