Весной 1907 года Шагал уехал в Санкт-Петербург. А Белла осталась в Витебске. К этому времени их отношения переживали бурный расцвет — смелая девушка успела уже смутить мать Шагала, позируя для него обнаженной, и дала соседям повод посплетничать, лазая в окно его мастерской. Прискорбно, но после отъезда Шагала его родителям суждено было перенести горькую утрату: сестра Шагала Рахиль умерла, наевшись угля, а брат Давид скончался от туберкулеза.
Он оставлял позади и невнятный гул молитв, лошадей и коров, и запах селедки, свежих бараньих шкур и керосина — целый пространный пейзаж своего детства и ранней юности, дороги из слоистого песчаника, кипарисы, холодное ночное небо и пестрые поля, торговые лавки, где продают семечки, муку, горшки, церквушку, где к вечеру «оживают иконы, светятся лампады», аляповато раскрашенные вывески: «Булочная-кондитерская. Гуревич», «Варшавский портной». Он оставлял людей, места, запахи, звуки и образы — почти все это он пронесет с собой через десятилетия и с помощью поэзии или живописи попытается воссоздать в искусстве.
2. Санкт-Петербург
Три года жизни Шагала в Петербурге, начавшись ярко, вскоре приняли мрачноватую окраску, как в романах Достоевского. Будучи иудеем, он не имел права на постоянное проживание в столице без вида на жительство, которое выдавалось только (и то далеко не всегда) лицам с высшим образованием и их прислуге, цеховым ремесленникам и купцам. Скорее всего, поначалу отец Виктора Меклера выхлопотал для Шагала временное разрешение, не исключено также, что Шагал (возможно, по протекции своего родителя) получил работу ретушера у петербургского фотографа Иоффе.
В то время у Шагала еще оставалось кое-что от двадцати семи рублей, которые отец презрительно швырнул ему под стол, предупредив, что больше сын от него ничего не получит. Но этого было явно недостаточно, молодому художнику на эти деньги не прожить. Сразу по приезде в столицу Шагал держал экзамен в престижное Училище технического рисования барона Штиглица[5]. Если бы его зачислили в это учебное заведение, он мог рассчитывать не только на стипендию, но также и на получение столь необходимого ему вида на жительство. Вступительное испытание предполагало «копирование бесконечных гипсовых орнаментов», напоминавших, по словам Шагала, «лепные потолки в больших магазинах». Он провалился на экзамене. Причем объяснил свою неудачу совершено неожиданным образом: «Эти орнаменты, как мне показалось, для того и придуманы, чтобы преградить путь ученикам-иудеям, помешать им получить необходимое разрешение». Что могло так серьезно озадачить учеников-иудеев в «гипсовых орнаментах», не совсем понятно, если только Шагал не имел в виду, что евреи чересчур серьезны для декадентских выкрутасов, которые их вынуждают копировать.
И хотя Шагал в ряде случаев мог бы с полным правом (хотя предпочитал этого не делать) ссылаться на антисемитизм, объясняя свои жизненные неудачи и в тот период, и в последующие годы, однако в данном случае такая попытка оправдания провала на экзамене выглядит явной натяжкой.
Пришлось ему смирить гордыню и поступить в более доступное училище — Рисовальную школу Императорского общества поощрения художеств. Там Шагал проучился до лета 1908 года. Однако несмотря на академические успехи (он даже выиграл конкурс, победителю которого присуждалась серьезная стипендия: от десяти до пятнадцати рублей в месяц), он тяготился царящей в этом заведении атмосферой. Гипсовые головы греческих и римских граждан, выставленные во всех углах, подавляли учеников — так гигантские изваяния на полотнах Ватто нависают над крохотными человеческими фигурками, — и Шагал порой в сердцах «щелкал их по носу». Себя он изображает этаким «бедным провинциалом», пропахшим черноземом и травой, который вломился в скучную аудиторию, где корпят над бумагой трудяги-ученики. По-видимому, лишь один гипсовый бюст удостоился его внимания и интереса: «груди стоявшей в глубине мастерской пыльной Венеры».
У искусствоведов, однако, совсем другая точка зрения на период пребывания Шагала в школе Общества поощрения художеств: неоценимую услугу в те дни ему оказал своими наставлениями директор Рисовальной школы — Николай Рерих, талантливый художник и отзывчивый человек, оформлявший в те годы спектакли Русских сезонов Дягилева. Рерих призывал своих учеников почаще ходить в местные музеи и приглашал позировать в мастерскую живых моделей, чьи груди были отнюдь не пыльными. Николай Рерих, судьба которого впоследствии привела его в Нью-Йорк, где он основал музей на Риверсайд-драйв, сделал для Шагала то, что сильно повлияло на всю его дальнейшую жизнь: добился для молодого художника отсрочки от призыва в армию, когда тот достиг призывного возраста (ему исполнился двадцать один год). Письмо, в котором Шагал обращается к Рериху с такой просьбой, полно отчаяния, но в нем присутствует и лесть, и раболепное заискивание. «Я слишком люблю искусство, — писал он, — чтобы смириться с мыслью, что три года придется потратить на воинскую службу». Осенью 1908 года Рерих пишет письмо в поддержку Шагала (возможно, даже несколько писем) — благородный поступок, особенно если учесть, что Шагал еще в июле бросил занятия, повздорив с одним из преподавателей. Услышав в очередной раз: «Что за ягодицу вы нарисовали? А еще стипендиат!» — он не стерпел обиды и ушел из школы навсегда, даже не забрав причитавшуюся ему августовскую стипендию.
5
В настоящее время Санкт-Петербургская государственная художественно-промышленная академия имени А. Л. Штиглица.