Свободомыслящий Джон Клеменс тоже считал рабовладение нормой. В 1841-м он, будучи присяжным, приговорил к двенадцати годам тюрьмы нескольких рабов, пытавшихся бежать. «Он наказал меня всего дважды и никого другого из нашей семьи не коснулся пальцем, но он то и дело давал тычок-другой нашему безобидному мальчишке-невольнику Льюису — и к тому же за самые пустячные упущения или простую неловкость. Мой отец с колыбели жил среди рабов, и затрещины, которыми он их награждал, объяснялись отнюдь не его характером, а нравами времени. Когда мне было десять лет, я видел, как один человек в ярости швырнул железным бруском в невольника только за то, что тот что-то сделал недостаточно проворно, — словно это было преступление. Брусок попал рабу в голову, и тот упал наземь. Через час он умер. Я знал, что хозяин имел право убить своего невольника, если ему хотелось, и все же я чувствовал в этом что-то ужасно обидное и несправедливое, но почему — этого я тогда не смог бы объяснить. Никто в поселке не одобрил этого убийства, хотя, разумеется, все помалкивали».
Кроме Дженни, у Клеменсов был пожилой (то есть дешевый) раб «дядюшка Нед»: его, солидного и благонравного, не били, но Дженни была дерзка, ленива — добрейшая Джейн бралась за кнут, а когда рабыня вырвала кнут из рук хозяйки, примчался муж, привязал провинившуюся к телеге и основательно отколотил. Новых рабов не покупали — денег не было, но брали в аренду у соседей: 45-летнюю повариху, 25-летнюю служанку, 15-летнюю «девчонку на побегушках» и 10-летнего Сэнди. «Мальчик был веселого нрава, простодушный и кроткий и, должно быть, самое шумливое создание на свете. Целыми днями он насвистывал, пел, вопил, завывал, хохотал — и это было сокрушительно, умопомрачительно, совершенно невыносимо. Наконец в один прекрасный день я вышел из себя, в бешенстве прибежал к матери и пожаловался, что Сэнди поет уже целый час, не умолкая ни на минуту, и я не могу этого вытерпеть, так пусть она велит ему замолчать. Слезы выступили у нее на глазах, губы задрожали, и она ответила приблизительно так:
— Если он поет, бедняжка, то это значит, что он забылся, — и это служит мне утешением; а когда он сидит тихо, то я боюсь, что он тоскует, — и это для меня невыносимо». «И все же, как она ни была добросердечна и сострадательна, мне кажется, она едва ли сознавала, что рабство есть неприкрытая, чудовищная и непростительная узурпация человеческих прав. Ей ни разу не пришлось слышать, чтобы его обличали с церковной кафедры, наоборот — его защищали и доказывали, что оно священно… По-видимому, среда и воспитание могут произвести совершенные чудеса. В большинстве случаев наши рабы были убежденные сторонники рабства».
Средства, вырученные за рабыню, вложили в недвижимость, сдаваемую в аренду. Но арендаторы и прочие должники задерживали плату, и к весне 1841-го Джон разорился. Предложил кредиторам мебель, посуду, корову, «дядюшку Неда». Его уважали; большинство кредиторов согласились на отсрочку. Он съездил в Сент-Луис, просил товаров в кредит, но там его не знали и отказали. Поехал в Теннесси — там ему многие были должны. Дешево купил раба, рассчитывая по пути (в Новом Орлеане) перепродать, но выручил всего 50 долларов, а с должников ничего не получил, об одном из них писал жене: «Для него эта сумма является непосильной, и у меня совести не хватает его принуждать… Я не знаю, что делать… <…> Будущее представляется то радужным, то мрачным, но чаще мрачным, как ты понимаешь. Я бы хотел, во-первых, какой-нибудь постоянной и полезной работы, а во-вторых, чтобы за нее хоть что-нибудь платили…» Работа нашлась — в Комиссии по контролю за дамбами на реке, но начальство обнаружило ошибки и уволило Клеменса. Дети ходили без обуви — в вязаных чулках. Арендовать рабов накладно, ведь их надо кормить, но без этого нельзя: без рабов жила только «белая шваль» вроде семейства Блэнкеншипов (в романе — Финнов). В мае 1842 года — очередное несчастье: умер десятилетний Бенджамин, родители вторично обнялись на людях. «Она [мать] держит меня за руку, и мы стоим на коленях у постели умершего брата, который был двумя годами старше меня, и слезы катятся без удержу по ее щекам. Она стонет. Это немое свидетельство горя, вероятно, было ново для меня, потому что оно произвело на меня сильное впечатление — впечатление, благодаря которому эта картина и до сих пор не потеряла силы и живет в моей памяти».