— Я вполне с вами согласен. Нет такой силы на земле, которая помешала бы тридцати миллионам англичан провозгласить себя завтра герцогами и герцогинями и впредь называть себя так. А тогда — не пройдет и полугода, как все настоящие герцоги и герцогини вынуждены будут подать в отставку. Очень бы я хотел, чтобы англичане проделали такую штуку. Даже королевская фамилия и та не могла бы уцелеть. Что значит горстка напыщенных зазнаек в сравнении с тридцатью миллионами восставших против них насмешников. Да ведь это все равно что Геркуланумв сравнении с грохочущим Везувием: потребуется еще восемнадцать веков, чтобы отыскать этот Геркуланум после такой катастрофы. К примеру: что значит «полковник» у нас на Юге? Ровным счетом ничего, потому что они все там полковники. Нет, Трейси (Трейси при этом так и передернуло), никто в Англии не станет называть вас джентльменом, да и вы сами не станете называть себя так. Сложившиеся традиции ставят иногда человека в самое унизительное для него положение, — а под традициями я понимаю широкое и всеобщее признание кастовых различий в том смысле, какой придает этому сама каста. Человек бессознательно признает существование касты: это, понимаете ли, у него в крови, он воспринял это не думая и не рассуждая. Можете вы, скажем, представить себе, чтобы гора Маттерхорнбыла польщена вниманием какого-нибудь вашего хорошенького английского холмика?
— Конечно нет.
— Ну а теперь попробуйте внушить здравомыслящему человеку, что Дарвин был бы польщен вниманием какой-нибудь принцессы. Это до того нелепо, что… что и представить себе нельзя. И все же этот Мемнон былпольщен вниманием крошечной статуэтки, — он ведь сам в этом признался. Отсюда я делаю вывод, что система, которая вынуждает божество отказаться от своего божественного начала и осквернить его… такая система никуда не годится, она неправильна и, по-моему, должна быть уничтожена.
Упоминание имени Дарвина вызвало настоящую дискуссию; Бэрроу до того увлекся, что снял пиджак, чтобы легче и удобнее было размахивать руками, и говорил до тех пор, пока в комнату с криком и гамом не ввалились шумные ее обитатели и не принялись возиться, драться, мыться и всячески развлекаться. Бэрроу еще немного задержался, чтобы предложить Трейси без стеснения пользоваться его комнатой и книжной полкой, а также задать ему два-три вопроса личного характера.
— Чем вы занимаетесь? — спросил он.
— Видите ли… меня здесь называют ковбоем, но это просто так, я вовсе не ковбой. У меня нет никакой профессии.
— Как же вы зарабатываете себе на хлеб?
— Да как придется… Я хочу сказать, что готов делать что придется, лишь бы нашлась работа, но до сих пор мне ничего не удалось найти.
— Может быть, я сумею вам помочь. Во всяком случае, я попытаюсь.
— Я буду очень рад. Сам я сколько ни искал, ничего не вышло.
— Да, если у человека нет определенной профессии, тяжко ему приходится на этом свете. По-моему, вам надо было меньше заниматься книжками, а больше чем-то таким, что может прокормить человека. Право, не знаю, о чем только думал ваш отец. Надо было непременно обучить вас какому-то ремеслу, обучить во что бы то ни стало. Но не расстраивайтесь: я думаю, мы что-нибудь приищем. И не смейте скучать по дому — это ни к чему хорошему не приведет. Мы еще поговорим с вами и поосмотримся. Вот увидите, все будет хорошо. Подождите меня, пойдем вместе ужинать.
К этому времени Трейси уже проникся самыми дружескими чувствами к Бэрроу и, пожалуй, даже назвал бы его своим другом, если бы это не означало необходимости немедленно перейти к претворению теории в жизнь. Так или иначе, он был рад знакомству с Бэрроу, и на душе у него стало гораздо легче. Кроме того, ему захотелось узнать, чем занимается Бэрроу и какая профессия дает ему такой широкий доступ к книгам и оставляет столько времени, чтобы их читать.
Глава XII
Вскоре в глубине дома зазвонил колокол, сзывая к ужину постояльцев, и звук его, постепенно поднимаясь все выше, нарастал с каждым этажом. Чем дальше он забирался, тем становился все громче, и стал совсем оглушительным, когда в дополнение к нему послышался вдруг треск и грохот от топота множества ног, устремившихся со скоростью лавины вниз, по не-застланной ковром лестнице, Пэры не ходят таким образом к столу, и воспитание Трейси не позволяло ему насладиться всеобщим весельем и должным образом оценить эту почти зоологическую манеру выражать свою радость и восторг. Он вынужден был признаться себе, что потребуется время, прежде чем он сумеет привыкнуть к такому бурному проявлению животных инстинктов. Когда-нибудь ему это, наверно, даже понравится, но хотелось бы привыкать постепенно, чтобы переходы не были столь неожиданными и резкими. Итак, Бэрроу и Трейси вслед за лавиной постояльцев тоже направились вниз, и чем ниже они спускались, тем сильнее ощущался запах лежалой капусты и прочие подобные ароматы — ароматы, какие бывают лишь в дешевых частных пансионах; ароматы, которые, раз ощутив, вы уже никогда не забудете и, даже если почувствуете их много поколений спустя, тотчас узнаете, — впрочем, без особого удовольствия. Трейси все эти запахи казались удушающими, ужасными, почти непереносимыми, но он постарался справиться с собой и ничего не сказал. Спустившись на первый этаж, они вошли в большую столовую, где за длинным столом сидело человек тридцать пять — сорок. Они тоже сели. Пиршество уже началось, и беседа велась весьма оживленная, — сотрапезники перебрасывались шуточками с одного конца стола на другой. На столе лежала скатерть — очень грубая, вся в пятнах от кофе и жира. Ножи и вилки были железные, с костяными ручками; ложки, видимо, тоже были не то железные, не то жестяные, не то какие-то еще. Чайные и кофейные чашки были самые простые и тяжелые, из самой что ни на есть прочной глины. Вообще вся посуда на столе была самая простая и дешевая. Возле каждой тарелки лежал один-единственный ломоть хлеба, и постояльцы явно старались употреблять его возможно экономнее, словно не надеялись получить добавка. По столу были расставлены масленки, до которых — при наличии длинных рук — можно было дотянуться; но специальных тарелочек для масла у приборов не имелось. Очевидно, масло было вполне приличное, ибо оно спокойно лежало и вполне пристойно вело себя, но дух от него исходил более сильный, чем положено; впрочем, никто по этому поводу не высказывался и не проявлял особого беспокойства. Главным блюдом на пиршестве было обжигающе горячее ирландское рагу, приготовленное из картофеля и обрезков мяса, оставшихся от предыдущих трапез. Всем были розданы обильные порции этого лакомства. Посредине стола стояли две большие тарелки с ломтиками ветчины, а также прочая, менее существенная снедь — маринады, новоорлеанская патока и тому подобное. Кроме того, было сколько душе угодно чая и кофе совершенно безбожного качества, с желтым сахаром и консервированным молоком, но к запасам молока и сахара постояльцев не допускали, — эти продукты выдавались в главной ставке: по ложечке сахарного песку и по ложечке консервированного молока на чашку, не больше. За столом прислуживали две могучие негритянки, с необыкновенным шумом, грохотом и энергией носившиеся из столовой на кухню и обратно. В этом им до некоторой степени помогала хозяйская дочка, она же — Киска. Она обносила постояльцев кофе и чаем, но, строго говоря, скорее развлекалась, чем занималась делом. Она шутила с молодыми людьми, поддразнивала их — мило и весьма остроумно, как ей казалось, да, видно, и не только ей, судя по аплодисментам и смеху, которыми присутствующие награждали ее усилия. Большинство явно питало к ней симпатию, а остальные были по уши в нее влюблены. Даря внимание, она дарила счастье, — и лицо избранника расцветало улыбкой; но в то же время дарила горе, ибо лица остальных молодых людей заволакивала мрачная тень. Друзей своих она называла Билли, Том, Джон, без всяких «мистеров» и они звали ее Киска или Хетти.