— А что случилось с Брейди? Что он собой представляет, кто он?
— Брейди — жестянщик. Он ходил по домам и выполнял всякую мелкую работу; дела его шли хорошо, пока он не заболел и не потерял заработка. Он был очень популярен до этого, все в доме любили его. А старик — тот особенно к нему привязался; но вы же знаете: когда человек теряет работу и уже не может себя прокормить, люди начинают иначе на него смотреть и по-иному к нему относиться.
— Правда? Неужели это правда?
Бэрроу удивленно посмотрел на Трейси.
— Конечно правда. Не может быть, чтобы вы этого не знали! Неужели вы не знали, что раненого оленя обычно добивают его же друзья и товарищи?
Холодея от зловещего предчувствия, Трейси подумал: «Значит, в оленьей республике, как и в человечьей, где все равны и свободны, неудача считается преступлением и счастливцы приканчивают неудачников». Вслух же он сказал:
— Значит, чтобы быть популярным в этом пансионе и иметь друзей, а не встречать одно лишь презрение, надо преуспевать?
— Совершенно верно, — подтвердил Бэрроу. — Такова человеческая натура. Сейчас, когда Брейди не везет, все отвернулись от него и уже не испытывают к нему такой симпатии, как прежде; и не потому, что сам Брейди изменился к худшему, — он все такой же, и те же у него чувства, и тот же характер, — просто они… словом, Брейди — как бельмо на их совести. Они понимают, что должны бы помочь ему, но слишком скаредны для этого, — вот им и стыдно. Казалось бы, ненавидеть за это они должны себя, а они ненавидят Брейди, потому что он заставляет их стыдиться. Такова уж человеческая натура; оно везде так, и наш пансион лишь уменьшенная копия большого мира, а жизнь всюду идет одинаково, и люди все одинаковые. Когда нам везет — нас все любят, без всяких усилий с нашей стороны; но вот наступают тяжелые дни — и друзья, как правило, отворачиваются от нас.
Благородные теории и великие цели, которыми была забита голова Трейси, на поверку оказались весьма подмоченными и стали расползаться у него на глазах. У Трейси мелькнула мысль, уж не совершил ли он ошибки, отказавшись от своей легкой участи и взвалив себе на плечи тяготы, предуготованные людям иного положения. Но он не позволил себе долго останавливаться на этой мысли, а поспешил выбросить ее из головы, твердо решив идти тем путем, который себе наметил.
Вот выдержки из его дневника::
«Уже несколько дней я нахожусь в этом странном людском улье. Право, не знаю, что и думать об этих людях. У них есть достоинства и добродетели, но есть и другие качества, с которыми трудно мириться. Мне, например, эти качества совсем но нравятся. Стоило мне появиться в обычной шляпе, как их отношение ко мне заметно изменилось. Почтительность, которую они прежде мне выказывали, вдруг куда-то исчезла, со мною стали держаться по-приятельски, более того — почти фамильярно; а я не привык к фамильярности и не могу заставить себя с места в карьер примириться с ней, — это я понял. Фамильярность же этих людей порой доходит до бесстыдства. Должно быть, так оно и нужно, и я, конечно, привыкну, но это будет болезненный процесс. Свершилось мое самое заветное желание: теперь я такой же человек, как и все, на равной ноге с каждым Томом, Диком и Гарри, и однако я не совсем так себе это представлял. Я… я скучаю по дому. Скажем прямо: одолела тоска по родине. И еще одно — хоть и не хочется, а придется признаться: больше всего и острее всего я ощущаю отсутствие почтительности, уважения, с какими ко мне всю жизнь относились в Англии, — этого мне страшно недостает, Я прекрасно обхожусь без роскоши и богатства, а также без того общества, к которому привык, но я остро ощущаю отсутствие уважения и, видимо, никогда не смогу примириться с этим. Нельзя сказать, чтобы почтительность и уважение здесь вообще не существовали, но они предназначены не для меня-Ими пользуются два человека. Один — дородный мужчина средних лет, удалившийся на покой водопроводчик. Каждый считает себя польщенным, если этот человек обратил на него внимание. Это важный, напыщенный, самодовольный невежда, который обожает разглагольствовать за столом, и когда он открывает рот, то даже собаки не смеют лаять. Другой — полицейский, дежурящий у Капитолия; он является представителем власти. Почтение, с каким относятся здесь к этим двум людям, не слишком отличается от того, какое оказывают графу в Англии, хотя оно и проявляется несколько иначе. Словом, все то же самое, кроме хороших манер.
Даже есть раболепие.
Похоже, что в республике, где все свободны и равны, богатство и положение равноценны титулу».
Глава XIII
Дни шли, и настроение у Трейси становилось все более и более безотрадным. Попытки Бэрроу найти ему работу ни к чему не привели. Всюду первым делом спрашивали: «В каком союзе состоите?»
Трейси вынужден был отвечать, что он не состоит ни в каком.
— Прекрасно, но в таком случае я не могу вас нанять. Мои рабочие уйдут от меня, если я найму штрейкбрехера, или «крысу», или как это у них там называется.
Наконец Трейси осенила счастливая мысль.
— Все очень просто! — воскликнул он. — Надо скорее вступить в профсоюз, и дело с концом.
— Совершенно верно, — согласился Бэрроу, — так вы и сделайте… если сможете.
— Если смогу?А это трудно?
— Да, пожалуй, — сказал Бэрроу, — иногда это трудно, даже очень трудно. Но можно попытаться. Это, конечно, самый правильный путь.
И Трейси попытался вступить в профсоюз, но эти попытки ни к чему не привели. Ему неизменно и незамедлительно отказывали и советовали отправиться восвояси, откуда он прибыл, а не отбивать хлеб у честных людей. Трейси вынужден был признать, что положение создается отчаянное, — стоило ему над этим призадуматься, как его пробирал озноб. «Значит, и здесь есть аристократы, — сказал он себе, — но аристократы по положению и по толстому кошельку; кроме того, есть, видимо, аристократия, к которой принадлежат все исконные жители данной страны, в противоположность пришельцам, к которым принадлежу я. И ряды их с каждым днем растут. Словом, здесь существуют все виды каст, — но я вхожу лишь в одну из них: касту тех, кто не принадлежит ни к одной касте». Однако он не в состоянии был даже улыбнуться своему каламбуру, хотя в глубине души, пожалуй, гордился им. Он был так подавлен своими невзгодами и так несчастен, что уже не мог с философским спокойствием относиться к грубым шуткам, которые постояльцы верхних комнат разыгрывали друг над другом по вечерам. Сначала ему было приятно наблюдать их непринужденное веселье после тяжелого трудового дня, но сейчас это действовало ему на нервы, оскорбляло его достоинство. Ему надоело на это смотреть. Если его соседи были в хорошем настроении, они принимались кричать, возиться, петь песни, носиться по комнате, точно жеребята, а под конец, как правило, устраивали сражение подушками — швыряли их во всех направлениях и изо всей силы лупили друг друга по голове; при этом порой доставалось и Трейси, которого неизменно приглашали принять участие в общей возне. Его прозвали «Джонни Буль»и без всяких церемоний, фамильярно тащили в компанию. Сначала он великодушно все терпел, но последнее время стал показывать, что это ему противно, и вскоре заметил, что молодые люди стали по-иному относиться к нему. Они, говоря их языком, «взъелись». Трейси никогда не пользовался у них особой популярностью. Собственно, «популярность» — это вообще не то слово; просто раньше он казался им симпатичным, а теперь стал несимпатичен. А то, что ему не везло, что он не мог получить работу, не принадлежал ни к какому профессиональному союзу и не мог вступить ни в один, — лишь способствовало этой перемене. Он стал мишенью всяких нападок того неопределенного сорта, когда, строго говоря, нельзя придраться; он понимал, что от прямых оскорблений окружающих удерживало лишь одно — его бицепсы. Молодые люди видели, как утром, обтершись губкой, смоченной в холодной воде, он занимался гимнастикой, и по его телосложению и ловкости, с какою он выполнял упражнения, поняли, что он обладает физической силой и умеет боксировать. Тем не менее Трейси, зная, что уважение к себе он может снискать лишь при помощи кулаков, чувствовал себя довольно беззащитным. Как-то вечером, войдя в спальню, он застал там человек десять своих сожителей за оживленной беседой, перемежавшейся взрывами грубого хохота. При его появлении разговор мгновенно прекратился; наступившее мертвое молчание было уже само по себе оскорбительным.