Но кроме постыдного положения русских аристократов по отношению к императору, многое и в их личном поведении могло вызвать у Кюстина презрение. Конечно, его наблюдения ограничивались только придворным кругом. По известным причинам двери более независимых и знатных домов в Петербурге были, видимо, закрыты для него, что, несомненно, добавило ему язвительности. За пределами столицы люди оказались гостеприимнее, и он встречал таких, у кого не мог не признать больших достоинств. Но в целом его мнение о русских равного с ним общественного положения было крайне нелестным. Он увидел у них фальшь, неискренность, отсутствие независимости характера и вкусов, непрерывную и свирепую борьбу за благосклонность монарха. Ему кололи глаза их жестокость к низшим, сочетавшаяся с самым раболепным и подчас даже бескорыстным подобострастием перед стоящими выше них[18]. Эти люди были всего лишь ипе espece d'esclaves superieurs^1^. Все что они делали как бы от самих себя в сущности направлялось извне, а их претензии на самостоятельность никого не могли обмануть. Эти люди напоминали Кюстину «кукол на слишком толстых нитях»14.
Еще более одиозными для него были старания высших классов в России подражать Западу. Он не переносил подобных карикатур, происходивших, как ему казалось, от обезьянничанья перед парижскими манерами и обычаями. Сквозь тонкий налет цивилизованности отовсюду проступали черты азиатчины. Как он говорил, русские придворные восприняли европейский лоск лишь настолько, чтобы быть «развращенными дикарями», не затронутыми культурой, подобно «дрессированным медведям, при виде которых с тоской вспоминаешь о диких зверях»15.
Постепенно Кюстин осознавал, что этот страшный разрыв между внешними претензиями и внутренней реальностью отражает нечто большее и значительное, ставшее истинным фокусом его обвинений николаевскому режиму, а именно ужасающе- циничное отношение к правде, которым насквозь пронизаны и русское правительство, и русское общество. Действия всех государственных учреждений представлялись ему направленными на культивирование грандиозных фикций, вполне осознанных как таковые, и принудительно распространяемых. На каждом шагу Кюстин сталкивался с двумя Россиями — реальной и тем ее образом, в каком она представлялась, к сожалению, не только властям. Он не мог привыкнуть к этой всеобщей циничной игре, начиная от императора до самых низов, когда ложь постоянно выдавалась за истину.
Подавленный этим культом фальши, Кюстин воспринимал уже весь фасад русской официальной и общественной жизни, как нечто выдуманное, искусственное, нереальное:
«Я приехал посмотреть на страну, а вижу перед собой театр /.../, хотя здесь все слова такие же, как и повсюду /.../. По внешности все происходит как и везде, и ни в чем нет никакой разницы, кроме самой сути всех вещей »16.