По его мнению, эта страсть русских к тому, чтобы не быть, а лишь казаться, объясняется комплексом неполноценности по отношению к Западу, ненасытной жаждой выглядеть не такими, каковы они на самом деле, что не вызывало у Кюстина ни сочувствия, ни снисхождения:
«Я не упрекаю русских за истинную их природу, но не могу не осудить их стремления непременно уподобиться нам /.../. Они не столько хотят быть цивилизованными людьми, сколько казаться ими /.../, и охотно согласились бы стать еще худшими варварами, если другие посчитали бы их более цивилизованными /.../»17.
Кюстин деже предположил, что «открыто признанная тирания явилась бы своего рода прогрессом»18.
Впрочем, и об этом его предупреждал князь Козловский, по словам которого:
«Наше правительство питается ложью, ибо истина страшна не только для самого тирана, но и для раба /.../. Народ и знать, как смирившиеся зрители сей войны противу истины, безропотно переносят весь этот позор, поелику ложь деспота /.../ всегда льстит рабу /.../.
Русский деспотизм не только почитает за ничто идеи и чувства, но и переиначивает факты, борется противу очевидного и побеждает его»19.
Кюстин мог только вторить этим мнениям: «Приходится согласиться с тем, что русские всех сословий с бесподобной гармонией соучаствуют в сем заговорю фальши и двуличия». Их «проворная лживость и природный талант к обману» искренне возмущали его чувство правдивости20 и представлялись ему «худшим из всех недостатков». Но откуда все это? Дело в том, что «отвергнув истину, дух отрекается от самого себя, и тогда повелитель унижен перед рабом, ибо обманывающий ниже обманываемого»21.
Однако, как заметил Кюстин, хотя всем все известно, каждый упорно старается не показать свою осведомленность. Атмосфера всеобщего умолчания, приглушенной опасливости, настороженности в разговорах, нежелание называть вещи своими именами, еще более поразили его при наблюдении за русской жизнью. Он называл это «немотой», которую считал всепроницающим и зловещим свойством общества22. Ее символизировала какая-то странная, даже жутковатая тишина на петербургских улицах и в общественных местах. «В России шуметь дозволяется только лошадям»23.
И об этом тоже предупреждал его князь Козловский: «Сколь скупо ни говорил бы человек в России, это всегда излишне, ведь у нас в каждом мнении скрыто религиозное или политическое лицемерие»24. На этот счет Кюстин также смог составить свое собственное мнение:
«В России повсюду господствует тайна: административная, политическая, общественная. Излишнее молчание гарантирует молчание необходимое; здесь оно в порядке вещей, подобно неосторожнос- тям в Париже. Любой путешественник сам по себе есть уже нечто нежелательное /...А25.
Это молчание тоже часть русского комплекса неполноценности по отношению к внешнему миру, но в то же время защитная реакция и весьма эффективное оружие внешней политики:
«Если действительно русские лучшие дипломаты по сравнению с самыми цивилизованными странами, причина здесь в том, что наша печать сообщает о каждом нашем предполагаемом шаге и каждом собьипии, у нас случающемся. Вместо благоразумного сокрытия наших слабостей мы с какой-то непостижимой дотошностью оповещаем о них каждое утро весь свет, в то время как византийская политика русских тщательно скрывает все, о чем они думают, что делают и чего боятся. Мы идем вперед при свете дня, они двигаются, прячась от всех. Мы ослеплены созданным ими неведением. Нас ослабляют разноречивые толки, они сильны своей скрытностью, и в этом секрет их ловкости»26.
Но Кюстин понял и то, что все подобные качества — презрение к истине, преднамеренные мистификации и расчетливые умолчания — являясь оружием режима, в то же время отражают и глубинную слабость сравнительно с Западом, свидетельствуют о признании своей отсталости, неверии в свой народ, стыде за неизбежную тиранию. Это заставляет русских страшиться честного сравнения с Европой. Именно этим объясняется навязчивый страх перед взглядом иностранца, которым пронизана вся казенная Россия.
Абсурдный экстремизм такой боязни поразил Кюстина, как и многих других европейцев до него. Он писал, что «русские — это переряженные китайцы, хотя они не хотят признать свое отвращение к иностранцам; но ежели осмелились бы, подобно настоящим китайцам, не обращать внимания на упреки в варварстве, тогда доступ в Петербург был бы для нас не менее затруднителен, чем в Пекин»27. И все с той же едкостью и лапидарностью он объясняет далее причины этого: «Чем больше я смотрю на Россию, тем более одобряю императора, запрещающего своим подданным путешествовать и всячески затрудняющего приезд в Россию иностранцев. Политическая система России не выдержит и двадцати лет свободного общения с Западом»28.