Мы тут, вроде бы, оказываемся перед лицом самой безумной теории самого абсолютного деспотизма. Но вдруг перспектива меняется. Что говорит Дюбуа? «Всех нас природа породила равными; если року угодно расстроить этот первичный замысел общих законов, на нашу долю выпадет исправить его капризы и вернуть себе, используя всю нашу ловкость, присвоенное сильнейшими. В то время как наша добросовестность, наше терпение послужат лишь преумножению наших оков, преступления наши станут добродетелями, и мы были бы совсем простофилями, если бы отказались от них, чтобы чуть уменьшить взваленное на нас иго». И она добавляет: бедным одно только преступление открывает двери в жизнь; злодейство есть возмещение несправедливости, так же как кража — это месть неимущих. Итак, теперь ясно различаешь: равенство, неравенство, свобода угнетения, восстание против угнетателя — всего лишь чисто временные аргументы, которыми, следуя различию в социальном статусе, утверждается право садовского человека на власть. Вскоре, к тому же, разница между теми, кому преступление необходимо, чтобы существовать, и теми, кто наслаждается существованием лишь посредством преступления, стирается. Дюбуа становится баронессой. Дюран, низкопробная отравительница, возвышается над княгинями, которых Жюльетта без колебаний приносит ей в жертву. Графы превращаются в главарей банд, в разбойников или же содержателей постоялых дворов, чтобы лучше обирать и убивать простаков. И наоборот, большинство жертв либертинажа выбраны среди аристократии, нужно, чтобы они были благородного происхождения, и именно графине, своей матери, возвещает с высокомерным презрением маркиз де Брессак: «Твои дни принадлежат мне, ну а мои священны».
Ну и что же теперь происходит? Несколько человек стали могущественными. Некоторые были таковыми по праву своего рождения, но они показали, что заслуживают этого могущества тем, что его приумножили и им наслаждались. Другие таковыми стали, и знаком их успеха служит то, что, прибегнув к преступлению, чтобы стяжать власть, они пользуются этой властью, чтобы снискать свободу для всех преступлений. Таков этот мир: несколько существ, вознесшихся выше всего, — и вокруг них, до бесконечности, безымянная и бесчисленная пыль индивидуумов, не имеющих ни прав, ни власти. Посмотрим, что же происходит тогда с правилом абсолютного эгоизма. Я думаю так, как мне нравится, говорит герой Сада, я знаю только свое удовольствие; чтобы его обеспечить, я мучаю и убиваю. Опасность подобной же участи грозит и мне — в тот день, когда я встречу кого-либо, кому для полного счастья будет необходимо меня помучить и меня убить. Но я как раз-таки и обрел власть, чтобы подняться над этой угрозой. Когда Сад предлагает нам ответы подобного толка, мы отлично чувствуем, как соскальзываем к какой-то стороне его мысли, которая держится лишь на темных силах, его мыслью скрываемых. Что же это за власть, которая не боится ни случайности, ни закона, которая высокомерно подвергает себя ужасному риску, выраженному в формуле: я причиню вам любое зло, какое только захочу, причините мне любое зло, какое только сможете, — под тем предлогом, что эта формула всегда обернется ей на пользу? Ведь, отметим это, чтобы рухнули принципы, достаточно единственного исключения: если единственный раз носитель власти натолкнется на неудачу в поисках единственного своего удовольствия, если в осуществлении своей тирании он хотя бы раз станет жертвой, он пропадет, закон удовольствия окажется обманом, и люди, вместо того, чтобы стремиться к триумфу через излишества, вновь начнут свою посредственную жизнь, беспокоясь о малейшем зле.
Сад это знает. «А если удача отвернется?» — спрашивает его Жюстина. И вот он уходит еще глубже в свою систему, чтобы показать, что с человеком, который энергично связал себя со злом, никогда не может случиться ничего плохого. Это основная тема его творчества: добродетели — все напасти, пороку — счастье постоянного процветания. Подчас, особенно в первых редакциях «Жюстины», это утверждение кажется просто искусственным тезисом, который под видом доказательств иллюстрирует устройство некой истории, хозяином которой является автор. Говорят, что Сад отделывается баснями, что он слишком уж запросто полагается на некое черное Провидение, чья функция — дать самое лучшее тому, кто выбрал наихудшее. Но в «Новой Жюстине» и в «Жюльетте» все меняется. Наверняка Сад глубоко убежден, что абсолютно эгоистичный человек никогда не может попасть в беду; более того, он будет в высшей степени счастлив, причем счастлив всегда, безо всяких исключений. Мысль безумная? Быть может. Но в нем эта мысль связана с силами столь неистовыми, что, в конце концов, они делают в его глазах неопровержимыми поддерживаемые ими идеи. По правде говоря, перевод этой уверенности в теорию не обходится без затруднений. Он прибегает к нескольким решениям, он без устали пробует их, хотя ни одно не может его удовлетворить. Первое чисто словесно: оно состоит в отказе от общественного договора, который, по Саду, служит охраной для слабых и составляет для сильных серьезную теоретическую угрозу. В самом деле, на практике власть имущий отлично умеет пользоваться услугами законов, чтобы упрочить свое самоуправство, но тогда он могуществен только через закон, и именно закон — теоретически — воплощает власть и могущество. Пока не царит анархия или не разразилась война, Суверен всего-навсего суверенен, ибо даже если закон помогает ему раздавить слабых, все же именно благодаря системе власти, созданной во имя слабых и замещающей силу одинокого человека ложной связью [общественного] договора, становится он господином. «Неизмеримо меньше стоит бояться страстей ближнего, нежели несправедливости закона, ведь страсти этого ближнего сдерживаются моими, в то время как ничто не остановит, ничто не ограничит несправедливости закона». Ничто не остановит закон, потому что нет ничего над ним, и он отныне всегда надо мною. Вот почему, даже если он мне служит, он меня ужасает. И поэтому же Сад смог примкнуть к Революции только в той степени, в какой она (будучи переходом от одного закона к другому) на некоторое время представляла возможность некоего режима без закона, что он и выразил в следующих любопытных замечаниях: «Царство законов уступает место царству анархии: самым главным доказательством моего мнения является то, что любое правительство обязательно погружается в анархию, когда оно хочет переделать свою конституцию. Чтобы упразднить свои старые законы, оно обязано установить революционный режим, в котором нет закона: из этого режима, в конце концов, и рождаются новые законы, но это второе состояние обязательно менее чисто, чем первое, поскольку оно производно от него…».
В действительности Власть довольна любым режимом. Всем она отказывает в авторитете и посреди искаженного законом мира создает себе вотчину, где закон смолкает, замкнутое место, где законная и суверенная власть не оспаривается, но, скорее, игнорируется. В уставе «Общества Друзей Преступлений» имеется статья, запрещающая его членам всякую политическую активность. «Общество уважает то правительство, под правлением которого оно живет, и если оно ставит себя выше законов, то потому, что среди его принципов — отсутствие у человека способности создать законы, противоречащие законам природы; при этом беспорядки, учиняемые его членами, всегда внутренние, никогда не должны возмущать ни управляемых, ни правящих». И если в сочинениях Сада случается, что власть осуществляет политическую задачу и связывается с революцией, как, например, в случае Боршана, который договорился с Северной Ложей о свержении шведской монархии, вдохновляющие ее мотивы не имеют ничего общего с желанием раскрепостить закон. «Какие же мотивы заставили вас возненавидеть шведский деспотизм?» — спрашивают у одного из заговорщиков. — «Зависть, честолюбие, гордыня, отчаяние от подчиненного положения, желание самому тиранизировать других». — «Счастье других каким-то образом учитывается вашими взглядами?» — «Я вижу здесь только свое собственное». В крайнем случае, Власть всегда может утверждать, что ей нечего бояться простых людей, которые слабы, и нечего опасаться закона, законность которого она не признает. Истинная же проблема — проблема отношений между Властью и властью. Эти несравненные люди, пришедшие с самого верха или с самого низа, с необходимостью встречаются: их сближают сходные вкусы; тот же факт, что они являются исключениями, делая их изгоями, также объединяет их. Но каким же может быть отношение между двумя исключениями? Этот вопрос, конечно же, весьма занимал Сада. Как всегда он переходит от одного решения к другому, чтобы, в конце концов, по завершении своих логических построений, обнаружить единственное важное для него в этой загадке слово. Когда он изобретает тайное общество, управляемое строгими, призванными смягчить чрезмерность излишеств соглашениями, извинением ему служит мода, ибо жил он во времена, когда франк-масонство либертенов, да и просто франк-масонство, породили в лоне лежащего в руинах общества множество маленьких обществ, тайных коллегий, базирующихся на согласии страстей и общем почитании опасных идей. «Общество Друзей Преступлений» — один из опытов подобного толка. Устав его, долго анализируемый и изучаемый, запрещает членам общества предаваться в своей среде диким, кровожадным страстям, утолять которые допускается только в двух сералях, пополняемых представителями добродетельных классов. Между собой члены общества должны «откликаться на все фантазии и все выполнять», кроме, говорит Сад, страстей жестоких. Ясно почему: дело том, что во что бы то ни стало надо помешать встретиться на той почве, где зло может стать их несчастьем, людям, которые не должны ожидать от зла ничего кроме удовольствия. Высшие либертены союзничают, но не встречаются.