Люди не представляют для деспота никакой опасности, не угрожая сути его бытия. И все же внешний мир, из которого он исключен, раздражает его. Он жаждет в него проникнуть. Сад постоянно подчеркивает, что извращенца возбуждают не столько страдания жертвы, сколько сознание своей власти над ней. Его переживания не имеют ничего общего с отвлеченным демоническим удовольствием. Замышляя темные дела, он видит, как его свобода становится судьбой другого человека. А так как смерть надежнее жизни, а страдания — счастья, то совершая насилие и убийство, он берет раскрытие этой тайны на себя. Ему мало под видом судьбы наброситься на обезумевшую жертву. Открываясь жертве, мучитель вынуждает ее заявить о своей свободе криками и мольбами. Но если жертва не понимает смысла происходящего, она не стоит мучений. Ее убивают или забывают. Жертва имеет право взбунтоваться против тирана: сбежать, покончить с собой или победить. Палач добивается от жертвы одного: чтобы, выбирая между протестом и покорностью, бунтом или смирением, жертва в любом случае поняла, что ее судьба — это свобода тирана. Тогда ее соединят с повелителем теснейшие узы. Палач и жертва образуют настоящую пару.
Бывает, жертва, смирившись со своей судьбой, становится сообщником тирана. Действуя заодно с мучителем, она превращает страдание в наслаждение, стыд — в гордость. Для него это лучшая награда. «Для вольнодумца нет большего наслаждения, чем создать себе прозелита». Совращение невинного существа, бесспорно, является демоническим актом, однако, учитывая амбивалентность зла, можно считать его истинным обращением, завоеванием еще одного союзника. Совершая насилие над жертвой, мы вынуждаем ее признать свое одиночество, и, следовательно, постичь истину, примиряющую ее с врагом. Мучитель и жертва с удивлением, уважением и даже восхищением узнают о своем союзе.
Как справедливо указывалось, между распутниками Сада нет прочных связей, их отношениям постоянно сопутствует напряженность. Однако то, что эгоизм всегда торжествует над дружбой, не отнимает у последней реальности.
Нуарсей не забывает напомнить Жюльетте, что их связывает только удовольствие, которое он получает в ее обществе, но это удовольствие подразумевает конкретные отношения. Каждый находит в лице другого союзника, ощущая одновременно свободу от обязательств и возбуждение. Групповые оргии рождают у вольнодумцев Сада чувство подлинной общности. Каждый воспринимает себя и свои действия глазами других. Я ощущаю свою плоть в плоти другого, значит мой ближний действительно существует для меня. Поразительный факт сосуществования обычно ускользает от нашего сознания, но мы можем распорядиться его тайной, подобно Александру, разрубившему гордиев узел: мы можем соединиться друг с другом в половом акте. «Что за загадка человек! — Конечно, мой друг, вот почему один остроумный человек сказал, что легче насладиться им, чем его понять». Эротизм выступает у Сада в качестве единственно надежного средства общения. Пародируя Клоделя, можно сказать, что пенис у Сада — «кратчайший путь между двумя душами».
Сочувствовать Саду — значит предавать его. Ведь он хотел нашего страдания, покорности и смерти; и каждый раз, когда мы встаем на сторону ребенка, чье горло перерезал сексуальный маньяк, мы выступаем против Сада. Но он не запрещал нам защищаться. Он признает право отца отомстить за насилие над его ребенком или даже предотвратить его с помощью убийства. Он требует одного: чтобы в борьбе непримиримых интересов каждый заботился только о себе. Он одобряет вендетту, но осуждает суд. Мы можем убить, но не судить. Претензии судьи раздражают Сада сильнее претензий тирана; ибо тиран действует только от своего лица, а судья пытается выдать частное мнение за общий закон. Его усилия построены на лжи: ведь каждый человек замкнут в своей скорлупе и не способен служить посредником между изолированными людьми, от которых он сам изолирован. Пытаясь избежать жизненных конфликтов, мы уходим в мир иллюзий, а жизнь уходит от нас. Воображая, что мы себя защищаем, мы себя разрушаем. Огромная заслуга Сада в том, что он восстает против абстракций и отчуждения, уводящих от правды о человеке. Никто не был привязан к конкретному более страстно. Он никогда не считался с «общим мнением», которым лениво довольствуются посредственности. Он был привержен только истинам, извлеченным из очевидности собственного опыта. Поэтому он превзошел сенсуализм своего времени, превратив его в этику подлинности.
Это не означает, что нас должно удовлетворять предложенное им решение. Желание Сада ухватить саму суть человеческого существования через свою личную ситуацию — источник его силы и его слабости.
Он не видел другого пути, кроме личного мятежа; он знал только альтернативу между абстрактной моралью и преступлением. Отрицая всякую значимость человеческой жизни, он санкционировал насилие. Однако это бессмысленное насилие теряет свою притягательность, а тиран вдруг обнаруживает собственную ничтожность.
Заслуга Сада не только в том, что он во всеуслышание заявил о том, в чем каждый со стыдом признается самому себе, но и в том, что он не смирился. Он предпочел жестокость безразличию. Вот почему сегодня, когда признано, что он стал жертвой не столько чьих-то пороков, сколько благих намерений, его произведения вновь вызывают интерес. Противостоять опасному оптимизму общества значит становиться на сторону Сада. В одиночестве тюремной камеры он пережил этическое затмение, подобное тому интеллектуальному мраку, в который погрузил себя Декарт. В отличие от последнего, Сад не испытал озарения, зато он подверг сомнению все простые ответы. Если мы надеемся когда-нибудь преодолеть человеческое одиночество, мы не должны делать вид, что его не существует. Иначе вместо обещанных счастья и справедливости восторжествует зло. Сад, до конца испивший чашу эгоизма, несправедливости и ничтожества, настаивает на истине своих переживаний. Высшая ценность его свидетельств в том, что они лишают нас душевного равновесия. Сад заставляет нас внимательно пересмотреть основную проблему нашего времени: правду об отношении человека к человеку.
Альбер Камю
Литератор 1
Был ли Сад атеистом? Он говорит о своем атеизме в дотюремный период, о чем свидетельствует его «Диалог между священником и умирающим»; но затем начинаешь сомневаться в этом ввиду его яростного святотатства. Один из самых жестоких его персонажей, Сен-Фон, вовсе не отрицает Бога. Он довольствуется тем, что развивает гностическую теорию злого демиурга и делает из этой теории соответствующие выводы. Сен-Фон, скажут мне, не маркиз де Сад. Персонаж никогда не тождествен романисту, его сотворившему. Однако вполне вероятно, что романист — это все его персонажи вместе взятые. Так вот, все атеисты Сада принципиально отрицают существование Бога и довод их прост и ясен: существование Бога предполагало бы его равнодушие, злобу или жестокость. Самое значительное произведение Сада заканчивается демонстрацией тупости и злобности божества. Невинную Жюстину застигает в пути гроза, и преступник Нуарсей дает обет обратиться в христианство, если молния не ударит в нее. Но молния поражает Жюстину. Нуарсей торжествует, и человек ответит преступлением на преступление Бога. Репликой на пари Паскаля выступает пари вольнодумца.
Во всяком случае, писатель составил себе представление о Боге как о существе преступном, угнетающем и отрицающем человека. Согласно Саду, история религий ясно показывает, что божеству свойственно убивать. Тогда какой человеку смысл быть добродетельным? Первый богоборческий порыв толкает тюремного философа к самым крайним выводам. Если уж Господь отрицает и уничтожает человека, то нет никаких препятствий к тому, чтобы отрицать и убивать себе подобных. Этот судорожный вызов совершенно не похож на спокойное отрицание, характерное еще для «Диалогов» 1782 г. Разве можно назвать спокойным или счастливым человека, который восклицает: «Ничего — для меня, ничего — от меня», — и делает вывод: «Нет, нет, и добродетель, и порок — все уравняется в гробу». Идея Бога — это единственное, «чего нельзя простить человеку». Слово «простить» уже знаменательно у этого учителя пыток. Но он сам себе не может простить идею, которую полностью опровергает его безысходное видение мира и положение узника. Двойной бунт будет отныне направлять мысль Сада — бунт против миропорядка и бунт против себя самого. Поскольку они противоречат друг другу где угодно, кроме потрясенной души изгоя, его философствование всегда будет двусмысленным или логичным в зависимости от того, рассматривают ли его в свете логики или в стремлении к сопереживанию.