(3) Под «моральным бланкизмом» Сада Камю подразумевает его радикальный отказ считаться с общепринятой моралью и религиозными принципами (по аналогии с политическим бланкизмом, последователи которого были уверены в способности тайных обществ революционеров решить все социальные проблемы своими силами, без опоры на массы; образцом таких заговорщических организаций является у Сада «Общество друзей преступления», в которое Клервиль вводит Жюль-етту).
(4) Башня Свободы— одна из восьми башен Бастилии; именно в ней, на втором этаже, была камера, где с 1784 по 1789 г. находился в заключении маркиз де Сад. Из нее Сад 2 июля 1789 г. кричал парижанам, что в Бастилии убивают заключенных.
(5) Подобная сухая бухгалтерия преступлений связана еще и с тем обстоятельством, что последние части текста «120 дней Содома» дошли до нас в виде набросков, над которыми автор, видимо, собирался продолжать работать.
Сад I *
(1) Перевод выполнен по изданию: Roland Barthes. Sade-I. — in: Sade, Fourier, Loyola, P., Editions du Seuil, 1971, pp.22–42. В книге «Сад, Фурье, Лойола» основатель политической семиологии Р.Барт свел вместе фигуры, между которыми его предшественники видели мало общего. Барт предложил посмотреть на всех трех авторов как на основателей новых языков (логотетов). Пересекаясь с обычными языками, эти вновь изобретенные языки, тем не менее, нелингвистичны, не нацелены на коммуникацию, это — тексты. «При переходе от Сада к Фурье в осадок выпадает садизм, при переходе от Лойолы к Саду — разговор с Богом. В остальном перед нами то же письмо: одно и то же сладострастное классифицирование, то же пылкое расчленение (тела Христа, тела жертвы, человеческой души), та же одержимость вычислениями (подсчет грехов, пыток, страстей и самих ошибок в вычислениях), та же образная система… В атмосфере этих текстов нельзя дышать: удовольствие, счастье, коммуникацию они ставят в зависимость от порядка, который не терпит компромиссов. Поэтому все трое — проклятый писатель, великий утопист и католический святой — и объединены в одной книге» (ibid., р.7).
Общественную значимость этих текстов, заключает Барт предисловие к «Саду, Фурье, Лойоле», нельзя измерить ни широтой круга их читателей, ни верностью отражения общественных отношений; напротив, она связана с «неистовой мощью, которая выталкивает их за пределы законов, которым подчиняют себя общество, идеология, философия…» (ibid., р. 16).
Контрстриптиз у Сада, начинает Ролан Барт свой текст «Сад-2», противостоит привычному мюзикхольному эротизму, который сводит наслаждение к интимному треугольнику, превращая обнажение в высшую ценность. Этот лобковый треугольник и то, что за ним скрывается, напротив, маскируется у Сада как «место ужаса». Впрочем, женщина Сада — не мальчик, что хорошо поняли гомосексуалисты, не признавшие маркиза «своим». Почему именно женщина? Потому что в случае женщины можно «выбирать» между двумя «алтарями», передним и задним, напряжение создается ее двузначностью с вытекающей из нее возможностью выбора; это возбуждает эротически и текстуально. Мальчик, с этой точки зрения, менее интересен, так как в этом плане он как раз не биполярен.
«…романы, — продолжает Барт — можно классифицировать по обнаженности пищевого кода: у Пруста, Золя, Флобера всегда знаешь, что едят их персонажи, а у Фромантена, Лакло и даже Стендаля — нет. Гастрономическая деталь разрывает рамки значения, она представляет собой загадочный привесок смысла. Гусь, которым объедается старик Галилей, является не просто активным символом его положения (Галилей вышел из игры, он только ест, за него скажут его книги), но еще и признаком нежного отношения Брехта к наслаждению. Та же функция меню у Сада (она „дисфункциональна“): ввести в мир распутника наслаждение (а не просто нарушение запрета)» (ibid., р. 129).
Моделью эротики Сада является конвейер, сложно организованная машина (он приводит в пример восхищение Жюльетты, 300 раз удовлетворенной у Франкавиля через анальное отверстие).
«Самая подрывная деятельность (контрцензура) заключается не обязательно в том, чтобы говорить нечто шокирующее для общественного мнения, закона, морали, полиции, а в том, чтобы изобрести парадоксальный дискурс (дискурс, свободный ото всякой доксы):революционным актом является изобретение(а не провокация); этот акт находит свое завершение в основании нового языка. Величие Сада не в том, что он прославил преступления, перверсии, даже не в том, что для этого он использовал радикальный язык; его величие — в изобретении безбрежного дискурса, основанного на своих собственных повторах (а не на повторах других), продуманного в деталях, с использованием путешествий, меню, портретов, топографии, имен собственных и т. д.» Короче, контрцензурой в его случае было превращение запрета в романность. (ibid., р. 130).
«Красивые» описания тел у Сада банальны, зато, как правило, хороши отдельные части тела: ягодицы, половой орган, лицо. «Есть, однако, средство наделить эти бесцветные и совершенные тела текстуальным существованием. Это средство — театр (эта мысль пришла в голову автору этих строк во время выступления ряженых в одном парижском кабаре). Тело Сада в своей пресности, абстрактности… на самом деле является телом, увиденным издалека, телом на сцене, при свете юпитеров; это не более чем очень хорошо освещенное тело… и само это освещение стирает индивидуальность, остается чистая прелесть… В конце концов именно театральность этого абстрактного тела передается блеклыми выражениями (вроде следующих: совершенное тело, превосходное тело, прямо с картинки), как если бы описание исчерпывалось театрализацией…» (ibid., р. 132).
В социальном отношении мир Сада — мир Людовика XV (описанный, к примеру, в мемуарах Казановы); либертены, богатые аристократы и откупщики, противостоят жертвам, рекрутируемым, как правило, из низших классов. Но Сад — не социальный романист, он не описывает происходящее, но грезит на языке своего времени. «…эти отношения не переходят в роман сами по себе, как если бы речь шла о том, чтобы описать их в качестве референтов (чем занимался великий „социальный“ романист Бальзак). Сад подходит к ним по-иному: не как к отражению, которое остается изобразить, а как к подлежащей воспроизведению модели.Воспроизведению где? В микрообществе самих либертенов. Последнее сконструировано как макет, как миниатюра; Сад переноситразделение на классы туда… социальный роман оставляет общественные отношения там, где они берут свое начало (таково общество в целом), но разменивает их на биографии отдельных лиц на манер анекдотов (коммерсант Цезарь Биротто, оцинковщик Купо). Роман же Сада берет формулуэтих отношений, но переносит ее в другое место, в некое искусственное общество (то же самое сделал Брехт в своей „Трехгрошовой опере“). В первом случае имеет место воспроизведениев том смысле, какой это слово имеет в живописи и фотографии; во втором случае перед нами, если так можно выразиться, воспроизводство,повторное производство определенного образа действий (а не исторической „картины“). Отсюда следует, что роман Сада более реален, чем социальный (считающийся реалистическим) роман…» (ibid., р.135).
Бартом отмечается также чистая «денотативность» сексуальной лексики Сада, придающая ей сходство с алгоритмами науки. «Сырость», необработанность этого языка способствует выработке вне-смыслового дискурса, сопротивляющегося любой интерпретации, любому символизму; перед нами адамический язык, «язык без прибавки (такова основная поэтическая утопия)» (ibid., р. 138).
«Однако прибавка в дискурсе Сада все же есть: оказывается его язык имеет свое предназначение…которое привязывает участника дебоша (распутника или жертву) к воображаемому языку. Прибавка — это Другой, и поскольку до Другого и вне Другого нет ни желания, ни дискурса, сырой (необработанный, неотделанный) язык Сада представляет собой утопическую часть его дискурса: здесь мы имеем редкую утопию, мужественную не потому, что она обнажает сексуальность, ни даже в силу того, что она ее натурализует, но из-за того обстоятельства, что она сохраняет веру в возможность бессубъектной лексики (однако и текст самого Сада ослабляется феноменологическим возвратом субъекта, автора: того, кто провозглашает „садизм“» (ibid., р. 138).
Текст Сада полностью создается работой языка, он без остатка дискурсивен. «Сад радикально противопоставляет язык реальности…» (ibid., p. 141). Не случайно он с гордостью говорил о себе: «Да, я — развратник, признаюсь, я постиг все, что только можно в этом постичь, но я, уж конечно, не воплотил и не воплощу никогда всего мною постигнутого. Я — либертен, но я не преступник и не убийца». «Книга оказывается „отрезанной“ от реальности; никакое обязательство их не связывает: автор может до бесконечности говорить о своем произведении, но он не обязандавать никаких гарантий» (ibid., р. 141).