По Саду, Революция, переживаемая «старой и разложившейся нацией», никоим образом не может дать ей надежду на возрождение; не может быть и речи о том, что начнется счастливая эпоха обретенной естественной невинности, поскольку эта нация освободилась от аристократии. Режим, основанный на свободе, по Саду, должен стать и в действительности станет ни больше, ни меньше, как разложением монархии, доведенным до предела. «Нация уже старая и разложившаяся», то есть достигшая определенного уровня преступности, «отважно сбросит иго монархического правления»; иными словами, уровень преступности, до которого ее довели бывшие властители, сделает эту нацию способной пойти на цареубийство с целью установления республиканского правления, то есть социального порядка, который в силу свершившегося цареубийства вызовет к жизни еще более высокий уровень преступности. Таким образом, революционное сообщество, по сути, будет тайно, но тесно связано с моральным распадом монархического общества, ибо благодаря этому распаду его члены обрели силу и энергию, необходимые для принятия кровавых решений. Так не означает ли здесь распад высокой степени де-христианизации общества, современником которой был Сад, практику произвола тем более разнузданного, что ее корни следует искать если не в атеизме, то, по меньшей мере, в глубочайшем скептицизме?
По мере того как этот моральный скептицизм и атеизм, проповедуемый с провокационными целями или по убеждению, распространяются в монархическом обществе, последнее приходит в состояние такого разложения, что феодальные отношения господина и слуги оказываются уже потенциально разорванными; в самом деле, [на их месте] восстанавливаются античные отношения повелителя и раба.
В период между античным рабством и Революцией на Западе установилась теократическая иерархия, представляющая собой попытку Церкви привести имеющиеся социальные силы в систему, которая была бы в состоянии обеспечить каждой категории людей ее нравственное значение. Теократическая иерархия была призвана положить конец античному закону джунглей; человек, созданный по образу и подобию Божьему, не может эксплуатировать другого человека; каждый человек есть слуга Господа. На фронтоне этой теократической иерархии записано: страх перед Богом — начало мудрости. Король, назначаемый Богом, является его земным слугой; господин, назначаемый королем, является слугой короля; и всякий человек, который признает себя слугой своего господина, является слугой Бога. Иерархия наделяет господина военными, юридическими и социальными функциями, которыми он облечен королем и которые суть для него обязательства по отношению к королю и народу; выполнение этих функций обеспечивает ему право на признание и верность [со стороны] его вассала и слуги; со своей стороны, встав под защиту своего господина, которому он воздает должное и по отношению к которому сохраняет верность, слуга испытывает религиозное чувство к своему Богу и своему королю; таким образом, находясь на низшей ступени иерархии, он выполняет свое индивидуальное предназначение, так как он — часть здания, основой которого является Бог. Итак, по мере того как король сосредоточивает в своих руках все большую власть, а господин лишается одна за другой своих функций, последний освобождается от обязательств по отношению к королю, но претендуя вместе с тем на то, чтобы сохранять привилегии и права, проистекавшие из этих обязательств. И тогда господину достаточно уйти в свою личную жизнь, придав своим привилегиям форму наслаждения, за которое ему не надо отчитываться ни перед Богом, ни перед кем-либо еще — и меньше всего перед слугой, — достаточно поставить под сомнение существование Бога, чтобы все здание заколебалось. В глазах слуги служение на низшей ступени социальной лестницы теряет всякий смысл. Наконец, когда господин лишь по видимости стремится к поддержанию здания теократической иерархии с одной-единственной целью — вести бесцельное существование, являющееся отрицанием самой этой иерархии, существование, которое должно продемонстрировать, что страх перед Богом — это начало безумия, — тогда вновь вступает в силу закон джунглей: восстанавливаются античные отношения сильного и слабого, повелителя и раба.
И в частности, знатный вельможа-либертен в канун Революции уже является всего лишь господином, знающим, что он обладает правом на власть, но также понимающим, что в любую минуту он может его утратить и что потенциально он уже представляет собой раба. Поскольку он больше не обладает в своих собственных глазах непререкаемой властью, сохраняя, однако, ее инстинкты, и поскольку его воля лишена чего-либо священного, он перенимает язык толпы, называет себя развратником, он ищет аргументы у философов, читает Гоббса, Гольбаха и Ламетри, как человек, который, потеряв веру в божественное право, стремится узаконить свое привилегированное положение с помощью доступных для всех софизмов. Оказавшись в таком положении, знатный вельможа-либертен, если только он не законченный атеист, воспринимает свое собственное существование как провокацию по отношению к Богу и в то же время по отношению к народу; если же, напротив, он — законченный атеист, то, распоряжаясь по своему усмотрению жизнью слуги, делая из него раба, превращая его в объект своих удовольствий, он дает народу понять, что убил в своей душе Бога и что его прерогативы заключались лишь в том, чтобы безнаказанно творить преступления. Таким образом, человек, который соединялся с Богом на низшей ступени иерархии через акт служения и который теперь, когда Бог, располагавшийся на вершине иерархии, умер, оказался в положении раба, оставаясь слугой без господина в той мере, в какой, переживая смерть Бога в собственной душе, он продолжает терпеть того, кто на самом деле является повелителем; и он может стать повелителем лишь постольку, поскольку ему, принявшему участие в убийстве Бога, совершенном на вершине иерархии, хотелось бы уничтожить повелителя, чтобы самому стать им.
В самом деле, став рабом в силу атеизма или богохульного поведения своего повелителя, слуга восстал. Таким образом, он принял смерть Бога; но когда он приступит к суду над своим хозяином, во имя чего он будет этот суд вершить, если не во имя прерогативы преступления? Он тотчас превратится в соучастника бунта своего хозяина против Бога и, в свою очередь, возложит на себя ответственность за преступление. Суд не может иметь иного исхода, кроме обретения рабами прерогатив хозяев; и он начинается с убийства этих хозяев. Таков, как представляется, порочный круг, создаваемый коварным тезисом, согласно которому нация, сбросившая монархическое иго, может поддерживать себя лишь посредством преступлений, потому что она уже [пребывает] в преступлении, — порочный круг, которым Сад хочет замкнуть Революцию.
В итоге Республика никогда не может начаться; Революция является действительно Революцией лишь тогда, когда она — Монархия, пребывающая в состоянии перманентного восстания. Священная ценность может быть попрана только в том случае, если она лежит под ногами. Теократический принцип отнюдь не подвергается сомнению: напротив, он определяет всю терминологию Сада — иначе, что означало бы слово «преступление»?
Казнь Короля, совершенная Нацией, — это лишь высшая фаза процесса; первой его фазой было умерщвление Бога, осуществленное в результате восстания знатного вельможи-либертена. Так, казнь Короля становится подобием предания смерти Бога. Когда после осуждения Короля, личность которого до упразднения монархии оставалась неприкосновенной, членов Конвента призвали высказаться за или против смертного приговора, тезис, который собрал большинство голосов в пользу высшей меры наказания, был (не мог не быть) лишь компромиссом между юридической и политической точками зрения. Только несколько человек, беря на себя ответственность за вызов, брошенный монархической Европе, осмелились, подобно Дантону, сказать: мы не хотим выносить приговор Королю, мы хотим его убить. Даже Сен-Жюст, стремящийся прежде всего внушить нации чувство уверенности в своих правах, заявил, что речь идет не столько о том, чтобы судить короля, сколько о том, чтобы победить его как врага, потому что нельзя властвовать безвинно. Однако человеком, который поставил дилемму наиболее радикальным образом, был Робеспьер, осознавший необходимость создания нового понятия общественного права: «Речь здесь идет отнюдь не о судебном процессе. Людовик вовсе не обвиняемый. Вы — не судьи. Вы являетесь и не можете не являться лишь государственными мужами, представителями Нации. Вы не должны выносить приговор за или против человека, но вам надлежит принять меры к общественному спасению, совершить акт национального провидения. В самом деле, если Людовик может стать объектом судебного разбирательства, то он может быть оправдан, а значит, и признан невиновным, да что там — он и считается невиновным, пока не вынесен приговор; но если Людовика оправдают, если Людовик может быть сочтен невиновным, чем тогда становится революция? Если Людовик невиновен, все защитники свободы превращаются в клеветников, а мятежники — в друзей и защитников угнетенной невинности…». И Робеспьер заключает: «Людовик должен умереть, чтобы могло жить Отечество». Продав свой народ зарубежным деспотам, король уничтожил общественный договор, связывавший с ним нацию; с тех пор народ и тиран, которого надо уничтожить, как уничтожают врага, находятся в состоянии войны. Такова точка зрения Революции, позволяющая укрепить республиканский порядок. Но она не имеет ничего общего с мыслью Сада. В тот момент, когда лезвие отсекло голову Людовика XVI, в глазах Сада умер не гражданин Капет, даже не предатель — в глазах Сада, как и в глазах Жозефа де Местра и других ультрамонтанцев 2 , умер представитель Бога; и кровь наместника Бога на земле, а в более глубоком смысле кровь Бога, окропила головы восставших людей. Контрреволюционные католические философы, такие, как Жозеф де Местр, Бональд, Мэн де Биран, говорили о казни Людовика XVI как об искупительном мученичестве; в их представлении Людовик искупил грехи нации. По Саду, казнь короля погрузила нацию в состояние неискупимого [греха]: ведь цареубийцы — это отцеубийцы. И — несомненно потому, что он видел всю принудительную силу этого акта — Сад хотел заменить братство естественного человека круговой порукой отцеубийства, способной скрепить сообщество, которое не могло стать братским, уже будучи каиновым.