Но чем дальше в прошлое уходила война, тем более явственно возрождалась сюрреалистическая привязанность к Саду. В 1959 году в ознаменование 145-й годовщины со дня смерти маркиза сюрреалисты устроили специальную церемонию, подтвердившую их верность Саду. Возрождалась также и сюрреалистическая трактовка произведений Сада как призыва к "освобождению", однако это происходило на новой, более серьезной основе -- в обстоятельных работах Ж. Лели (который, как почти все другие исследователи творчества Сада старшего поколения, в молодости был связан с движением сюрреализма). Ж. Лели убежден в том, что у Сада существовали гуманистические намерения. Он даже готов утверждать, что если бы человечество прислушалось к голосу Сада, ему бы удалось избежать позора существования фашистских режимов в Европе. Мысль, конечно, наивная, но наивность такого утверждения -- еще не аргумент в пользу тех, кто, как Камю, путает Сада с его героями. Р. Барт предложил свою концепцию. По его мнению, обвинение в антигуманизме, выдвинутое против Сада, основывается на недоразумении: к Саду подходят как к реалисту, в то время как он постоянно "приводит нам доказательства своего "ирреализма", ибо все, что происходит в романах Сада, совершенно невероятно. Р. Барт прав в том отношении, что Сада действительно недопустимо рассматривать в качестве реалистического писателя. Но разве только реалист может быть удостоен адекватной нравственной оценки?
Что же заставило Сада демонстрировать порок во всем его инфернальном великолепии?
На этот вопрос мы, кажется, можем найти ответ у самого писателя. "Я должен, наконец, ответить на упрек,-- пишет он в "Мысли о романах",-- который мне был сделан, когда появилась "Алина и Валькур". Мое перо, говорят, слишком остро, я наделяю порок слишком отвратительными чертами; хотите знать почему? Я не хочу, чтобы любили порок, и у меня нет, в отличие от Кребийона и Дора, опасного плана заставить женщин восхищаться особами, которые их обманывают, я хочу, напротив, чтобы они их ненавидели; это единственное средство, которое сможет уберечь женщину; и ради этого я сделал тех из моих героев, которые следуют стезею порока, столь ужасающими, что они не внушают ни жалости, ни любви". Далее Сад пишет: "Я хочу, чтобы его (имеется в виду преступление.-- В. Е.) ясно видели, чтобы его страшились, чтобы его ненавидели, и я не знаю другого пути достичь этой цели, как показать его во всей жути, которой оно характеризуется. Несчастье тем, кто его окружает розами".
Великолепная гуманистическая программа! Сад не мочит роз в сточной канаве, он шлет несчастье на головы тех, кто порок "окружает розами". Так неужели Ж. Лели все-таки прав: Сад -- гуманист? Гуманист, как известный персонаж "Волшебной горы", который мечтал о создании энциклопедии порока ради его сокрушения... Но тогда почему же в следующей строке "Мысли о романах" Сад отказывается от авторства "Несчастий добродетели": "Так пусть мне больше не приписывают романа о Ж...; никогда я не писал подобных вещей, никогда, безусловно, и не буду писать..."? Не потому ли, что если достаточно "невинный" роман "Алина и Валькур" можно защитить, прикрывшись гуманными намерениями, то в истории Жюстины настолько обнажена главная идея, выраженная в самом названии, что роман "спасти" невозможно никак?
Выпад Сада против порока и его носителей можно считать хитроумной уловкой на основании того, что в своем творчестве Сад не предложил и даже не попытался предложить никакой серьезной альтернативы пороку. Добродетель? В представлении Сада добродетель была связана с христианской моралью и "богом". Отвернувшись от этих "химер", Сад отвернулся и от нее, достаточно показав ее немощность в истории Жюстины. Он сомневался в самодостаточности добродетели. "Ты хочешь, чтобы вся вселенная была добродетельной,-- философствует он в одном письме,-- и не чувствуешь, что все бы моментально погибло, если бы на земле существовала одна добродетель". Размышления Сада невольно вызывают в памяти воспоминание о ночном госте Ивана Карамазова, уверявшего, что без существования зла история бы закончилась... Но если Достоевский не удовлетворился софизмами черта, то Сад, напротив, покорился показавшейся ому очевидной мысли о необходимости присутствия зла в мире. Он оказался заворожен, загипнотизирован ею и не нашел ничего иного, как чистосердечно возвестить о неистребимости и торжестве зла, которому в своем творчестве предоставил такие полномочия, каких оно еще никогда не получало в искусстве.
Итак, Сад ставит грандиозную мистерию о торжестве зла. Ее играют в полутьме, посреди декораций, изображающих подвалы заброшенных замков. Сад пристально следит лишь за логикой триумфального развития эгоистической страсти, сметающей все на своем пути. Вот почему Сад ценит и любит порядок даже в самом диком загуле, в самой сумасшедшей оргии.