Выбрать главу

— Нет, еще не время, деточка, — растроганно отозвалась госпожа де Вильмер.

Каролина поняла, что нужно досидеть до конца обеда.

— Итак, друзья мои, — обратилась маркиза к сыновьям, — хорошо ли вы завтракали вдвоем в Булонском лесу?

— Да, как Пилад с Орестом, — ответил герцог. — Вы даже не представляете себе, дорогая матушка, как это было чудесно. К тому же я сделал удивительное открытие: у меня очаровательный брат. Конечно, это слово в применении к нему кажется вам, вероятно, легковесным, но я в него вкладываю самый серьезный смысл. Замечательный ум иногда оборачивается и замечательным сердцем, а мой брат обладает и тем и другим.

Маркиза улыбнулась, потом задумалась, и облако сомнений окутало ее душу. «Жертва Урбена недостаточно тронула Гаэтана, — подумала она. — Слишком легко он свыкся со своим новым положением. Может быть, у него нет гордости? Боже мой, тогда он пропал!»

Урбен заметил мрачную тень на лице матери и поспешил ее рассеять.

— Я не стану утверждать, что мой брат гораздо очаровательнее меня, — с милой беспечностью сказал он маркизе. — Это слишком очевидно. Но я сообщу вам о другом моем открытии: у брата глубокий и проницательный ум, который уважает только то, что истинно. Да, — добавил он, невольно отвечая на изумленный взгляд Каролины, — в нем есть настоящая душевная чистота, скрытая для чужого глаза, которую до сих пор я не ценил по достоинству.

— Дети мои, — сказала маркиза, — я с удовольствием слушаю ваши взаимные дифирамбы. Вы мягко касаетесь самых чувствительных струн материнской гордости, и я убеждена, что вы оба правы.

— Обо мне вы так судите потому, — заметил герцог, — что вы лучшая из матерей. Но вы слепы. Я ничего не стою, и грустная улыбка мадемуазель де Сен-Жене ясно свидетельствует о том, что вы заблуждаетесь так же, как и мой брат.

— Разве я улыбалась и вдобавок еще грустно? — изумленно спросила Каролина. — Честное слово, я все время смотрела на этот графин и раздумывала о качествах богемского стекла.

— Не рассчитывайте нас убедить в том, — возразил Гаэтан, — что вы думаете только о хозяйственных делах. Убежден, что ваши мысли витают гораздо выше этого графина и вы свысока судите о людях и о жизни.

— Я не смею никого осуждать, сударь.

— Тем хуже для тех, кто не удостаивается вашего суждения. Как бы оно ни было сурово, люди только выиграли бы, узнав его. Я, к примеру, люблю, когда обо мне судят женщины, и предпочитаю выслушать из их уст чистосердечное неодобрение, чем терпеть молчаливое презрение и недоверие. Я считаю, что только женщины действительно могут оценить наши изъяны и наши достоинства.

— Но, сударыня, — с притворным отчаянием обратилась Каролина к госпоже де Вильмер, — скажите вашему сыну, что я не имею чести близко знать его и живу в этом доме не для того, чтобы мысленно живописать портреты на манер Лабрюйера.

— Милое дитя, — ответила маркиза, — вы здесь на правах моей приемной дочери, которой все дозволено, потому что всем известны ее редкая сдержанность и прелестная скромность. Поэтому отвечайте моему сыну не робея и не сердитесь, если он над вами дружески подшучивает. Он знает вам цену не хуже меня и всегда будет выказывать вам полное уважение, безусловно вами заслуженное.

— На сей раз, матушка, я ваш комплимент принимаю, — с подкупающим чистосердечием отвечал герцог. — Я питаю глубочайшее уважение к любой чистой, великодушной и преданной особе, а стало быть, и к мадемуазель де Сен-Жене.

Каролина не покраснела и не пробормотала слов благодарности, как чопорная компаньонка. Она посмотрела герцогу прямо в глаза и, поняв, что он над ней не насмехается, мягко сказала:

— Отчего же его сиятельство, так высоко меня ставя, полагает, что я смею о нем дурне думать?

— Ах, на то есть причины, — ответил герцог. — Я вам их открою, когда мы познакомимся поближе.

— Вот как! А зачем откладывать? — заметила маркиза. — Сейчас самое время.

— Будь по-вашему, — согласился герцог. — История эта забавная, и я вам ее расскажу. Третьего дня, дорогая матушка, я сидел в вашей гостиной и в одиночестве поджидал вас. Удобно устроившись на козетке, я дремал в уголке — утром я страшно устал, объезжая норовистую лошадь, — и размышлял о приятных свойствах этих стеганых кресел точно так же, как мадемуазель де Сен-Жене раздумывала о достоинствах богемского стекла. И вот что пришло мне в голову: как удивились бы эти диванчики и кресла, попади они на конюшню или в стойло. И как смутились бы наши гостьи, прелестные дамы в атласных платьях, найдя вместо этих мягких козеток соломенные подстилки!

— Но в ваших фантазиях нет ни капли смысла! — смеясь заметила маркиза.

— Совершенно верно, — подхватил герцог, — это были фантазии слегка пьяного человека.

— Что вы такое говорите, сын мой!

— Ничего худого, дорогая матушка. Я вернулся домой голодный, усталый, умирая от жажды и слегка опьянев от свежего воздуха. Но так как вы знаете, что от воды мне делается дурно, а жажда мучила нестерпимо, я утолил ее и снова опьянел. Вот и все. Вам известно, что в таком состоянии я нахожусь обычно не больше четверти часа и умею нужное время посидеть в укромном уголке. Поэтому, вместо того чтобы пройти в столовую и поцеловать вам за десертом руку, я проскользнул в гостиную.

— Ну, ну, — сказала маркиза, — а теперь ускользните от ваших путаных мыслей и переходите к делу.

— Я уже к нему перешел, как вы сейчас увидите, — ответил герцог.

Поскольку, прежде чем приступить к рассказу, герцог проглотил слюну, Каролина поняла, что он находится в том состоянии, которое только что описывал, и что, быть может, теперешней своей говорливостью он до некоторой степени был обязан выдержанным винам маркизы. Но герцог быстро привел свои мысли в порядок и непринужденно заговорил:

— Говоря по правде, я размечтался, но ясного ума не терял. Напротив, перед глазами прошла вереница чудесных видений. С соломенной подстилки, разостланной на паркете моим воображением, поднялись причудливые существа. Это были только женщины: одни словно нарядились на старинный придворный бал, другие — на фламандскую кермессу. Дамы цеплялись фижмами и кружевами за свежую солому, которая стесняла их движения и царапала прелестные ножки; гостьи же попроще, в коротких юбках и грубых сабо, резво ее топтали и, хохоча во все горло, потешались над светскими щеголихами. Здесь царил настоящий праздник плоти, совсем как на рубенсовских полотнах. Толстые руки, румяные щеки, могучие плечи, внушительные носы на лоснящихся лицах, живые глаза и пышные прелести, пухлые, как ваши кресла, матушка, которые и пережили волшебное преображение. Иначе непонятно, с чего эти женщины мне примерещились.

Прекрасные толстухи безудержно веселились и скакали, да так грузно, что звенели хрустальные подвески на канделябрах. Толстухи падали на солому, а потом поднимались с трухой в огненно-рыжих волосах. Меж тем знатные кокетки выделывали фигуры чинного танца, но то и дело останавливались: соломинки набивались им в оборки, румяна от жары расплывались по лицу, пудра осыпалась с плеч, обнажая их худобу и угловатость. В выразительных женских глазах застыла смертельная тоска. Они, очевидно, боялись, как бы солнечный свет не подчеркнул заемность их прелестей, и гневались на то, что жизнь торжествует над ними.

— Сын мой, — заметила маркиза, — к чему вы ведете и что все это значит? Зачем вы сочиняете панегирик простолюдинкам?

— Я не сочиняю, а рассказываю сущую правду, — ответил герцог. — Эти видения всецело заняли меня, и, право, не знаю, что бы мне еще пришло на ум, если бы рядом со мной не зазвучал женский голос, напевавший…