Иногда я задумывалась о том, есть ли у него другие боттомы. Просто не могло не быть! Его ученики смотрели на него не с меньшим восхищением, чем я. К тому же Кабош никого не рекомендовал просто так. Значит, был у него опыт. Хотя вряд ли до меня он шел дальше шелкового шарфика и бархатной плеточки. Глубже в Тему его тянула исключительно я.
В общем-то, я не ревнива. Я же понимаю, что нельзя требовать от короля наличия единственного вассала. И если, пока я на работе, он порет кого-нибудь в гостиничном номере – мне, как бы, по фигу. Я бы не вынесла только одного: если бы он приводил своих нижних ко мне домой и клал на мою кровать. Однако я дала ему ключ. И пару недель украдкой ревизовала постель на предмет помятости и воздух на запах чужих духов. Но ничего не обнаружила. Значит, не дома. Или я и правда всех разогнала?
Я не спала всю ночь. А утро ушло на подготовку к отъезду. На даче Кабоша мы были около двух.
Но меня не пригласили к столу. Мэтр взял меня за руку и отвел на цокольный этаж, в маленькую темную комнату.
– Это не часовня, но молиться можно везде, – сказал он. – Здесь ты проведешь остаток дня. В полночь!
Он запирает дверь, и я остаюсь во тьме. Сверху слышен стук топоров. Что они готовят? Мне страшно.
Я задумалась о том важном, что сегодня должно произойти. Молиться? Ну что же. И я молю бога о том, чтобы он сделал мою верность вечной, а покорность совершенной.
Владимир Соловьев выделял три чувства, три типа отношений человека к окружающему миру: по отношению к низшему – стыд, под которым он понимал привычку человека стыдиться своего обнаженного тела, по отношению к равному – жалость или сочувствие и по отношению к высшему – благоговение. Со стыдом накладка вышла. Ни племена центральной Африки, ни современные нудисты не стыдятся своей животной природы и легко обходятся без одежды.
А вот благоговение по-прежнему требует пищи. Столетие (или более) небо пусто, и мало кто верит всерьез (больше на всякий случай), а душа все жаждет служения чему-то высшему. И мы обожествляем государство, строй, правителя или ближнего своего. А центр наслаждения у человека один на все про все. И радость служения избранному кумиру мы принимаем за желание заняться с ним сексом. А может быть, и не надо никакого секса, а одно служение, само по себе?
Для чего нам дана эта жажда служить? Неужели только для того, чтобы извлекать из нее наслаждение?
Наконец дверь распахнулась. Я зажмурилась от яркого света.
Электричество по-прежнему выключено, но на пороге стоит Кабош и держит в руке факел.
– Выходи! – говорит он. – Надень.
Подает рубаху из небеленого полотна, которую я сшила сама. Вручную, как когда-то невесты шили свадебные платья.
Я переоделась, сняла заколку и распустила волосы. Заколка упала к босым ногам, зазвенев по каменному полу.
– Веди меня! – бросила Кабошу.
Холодный камень ожег ступни.
Мы сами придумали обряд, не повторяющий ни классический оммаж, ни церемонию ошейника, оставив только то, что нравилось нам, и добавив некоторые детали.
Мэтр вывел меня наверх под ночное небо, и ветер, пахнущий жасмином, пахнул в лицо.
Вдоль деревянного настила на высоких шестах пылают два ряда факелов. Иду между ними к моему возлюбленному и повелителю, что сидит на возвышении в конце факельной дороги. На нем черная атласная рубаха под кожаный пояс, кожаные штаны, заправленные в высокие сапоги, и алый плащ, застегнутый на плече серебряной фибулой. Рядом вонзен в землю меч.
Я подумала, что к его волосам очень бы пошла корона, но и без оной его спокойствию и достоинству мог бы позавидовать король.
За мною идет Кабош, как моя охрана и наш единственный свидетель. Сперва мы хотели сделать церемонию публичной, но передумали, испугавшись непонимания. Для Тематического народа наш обряд слишком непохож на церемонию ошейника, а ученикам Маркиза мы бы не смогли объяснить истинный смысл ритуала.
Опускаюсь на колени перед моим господином, руки ложатся в его ладони – жест пленника, отдающегося на милость победителю.
– Отныне я твоя телом и душой. Моя жизнь и моя смерть в твоих руках. Твое право судить и миловать, наказывать и прощать. Принимаешь ли ты меня?
– Я принимаю тебя и даю покровительство и защиту.
Он поднимает меня с колен, обнимает и целует в губы.
Прошел месяц после ужасных событий, которые чуть не разлучили нас. Но теперь, когда мой государь снова рядом, я успокоилось настолько, чтобы записать все по порядку.
Мы приехали из путешествия по Франции, прекрасного, как готика Реймса и розовые храмы Тулузы. Я так счастлива с моим господином, что не замечаю ничего вокруг.
Сентябрь. Мы возвращаемся из «Ленкома» с «Королевских игр». Пьеса вполне тематическая: история двух верхних (Генриха Восьмого и Анны Болейн), отчаянно пытающихся подчинить друг друга. Кто бы заподозрил вполне ванильного Григория Горина в садомазохистских наклонностях? Однако.
Генрих: Но я еще люблю тебя!
Анна: Вот это докажи моею казнью! Иначе, кто тебе поверит?
А финал и вовсе бэдээсэмный:
Анна: Пойдем, любимый! Что должно свершиться, то свершится… Историю назад не повернуть… Противиться бессмысленно! И надо лишь любовью помогать тому, что неизбежно… Говорят, сэр Томас Мор, всходя на плаху, заметил палачу: «Мне помоги, дружок, сюда подняться, а дальше вверх я уже сам уйду!..»
Протягивает руку Генриху. Вдвоем они начинают медленно двигаться к эшафоту…
В общем, пьеса совершенно гениальная. Я плакала, Господин обнимал меня за плечи.
В метро сразу не спустились, пошли шляться по городу. Вечер теплый и влажный. Желтые листья в свете фонарей и под ногами в осенних лужах…
Догуляли до половины первого.
Как мало надо иногда для того, чтобы все круто изменилось, и мир, яркий и счастливый, вдруг потемнел, как в час затмения, и отразился в душе черной пропастью боли. Что бы было, если бы мы прошли еще немного и спустились в метро на полчаса позже? Или раньше? Или не стали нырять в «Охотный», а дошли по улице до «Театральной»?
Но мы оказались у «Охотного» именно в эту минуту и, ничего не подозревая, спустились вниз.
В переходе на «Театральную» пустынно, как всегда в это время, и мы обнялись в маленьком закутке у начала лестницы.
– Слышь, мужик, бабки есть?
Я открыла глаза и обернулась: рядом стоят трое молодых людей лет по шестнадцать-семнадцать явно не в себе.
Маркиз пихнул меня за спину.
– Отвалите, ребята! Мои деньги не так-то просто взять.
– А бабу? – Один из подростков сплюнул на пол, и я увидела нож у него в руке.
– Гораздо труднее, – спокойно сказал Господин.
И тогда обладатель ножа сделал выпад и в тот же миг оказался на полу, но тут же встал и снова двинулся на Маркиза. И с ним двое остальных.
Я вжалась в стену и попыталась ускользнуть в сторону, подальше от бешеного клубка дерущихся людей. На белый мрамор падают капли крови и медленно стекают вниз. Слышен стон: это Его голос!
Выхватываю мобильник, клавиатура вспыхивает под дрожащими пальцами: набираю «02».
Вероятно, говорю очень нервно, точнее кричу в трубку отчаянным и испуганным голосом. Так что менты прибывают, и даже довольно быстро. Но, как всегда, поздно.
Сижу на полу, положив к себе на колени голову Господина, и обнимаю его. Между пальцами течет кровь. А рядом лежат трое грабителей. Я не интересуюсь, живы или мертвы. Не шевелятся – и это успокаивает.
Звоню в «Скорую», не особенно надеясь на скорый приезд, и сквозь пелену слез вдруг вижу, что у ближайшего бандита почему-то нет глаз. Поднимаю взгляд, еще не осознавая, что произошло. Ко мне приближаются пятеро ментов с автоматами наперевес.
Я убедила их дождаться «Скорой». Они что-то говорят об убийстве и аресте, но, видно, решили не связываться с обезумевшей женщиной, которая готова кусаться, царапаться и биться в истерике, но не отдать раненого любовника никому, кроме врачей.
Когда последние, наконец, явились, я помогла погрузить Государя на носилки и хотела ехать с ним в больницу, но мне не позволили – чуть не силой оторвали от него и потащили на Петровку.
Там, в кабинете, дали выпить воды. На боку граненого стакана остались кровавые отпечатки моих пальцев. Я тупо посмотрела на руки и взмолилась: