— Я знаю, сударь, что в этом мире у меня больше ничего нет, и все, что на мне, принадлежит вам, но я прошу вас позволить мне перед смертью отдать эти четки господину доктору; убытка большого вы не понесете, так как они ничего не стоят, а я их вручу ему, чтобы он передал их моей сестре. Умоляю вас, сударь, разрешить мне это сделать.
— Сударыня, — ответил подручный палача, — хотя по обычаю одежда казненных принадлежит нам, вы — хозяйка всего, что у вас есть, и даже если бы четки были весьма дорогими, вы вольны распоряжаться ими по своему усмотрению.
Доктор, в этот момент предложивший маркизе руку, почувствовал, как та вздрогнула от такой галантности подручного палача: при ее надменной натуре, надо думать, ничего унизительнее для нее быть не могло; но если она и ощутила нечто в этом роде, то не позволила проявиться, и на лице ее ничего не отразилось. В этот момент она оказалась в вестибюле Консьержери, расположенном между двором и первой дверью; там ей велели сесть, чтобы облачить в одежду, в которой ей должно будет совершить покаяние. Поскольку каждый шаг приближал ее к эшафоту, любое событие она воспринимала с тревогой. Она испуганно обернулась и увидела палача, который держал в руках рубаху. В этот момент открылись двери, и в вестибюль вошли с полсотни человек, среди которых были графиня Суассонская, г-жа де Рефюж, м-ль де Скюдери, г-н де Роклор и аббат де Шиме. Увидев их, маркиза залилась краской стыда и наклонилась к доктору.
— Сударь, скажите, — спросила она, — этот человек опять будет раздевать меня, как он это уже делал в камере пыток? Все эти приготовления весьма жестоки и поневоле отвращают меня от Бога.
Хотя она говорила очень тихо, палач услышал ее слова и успокоил, сказав, что ничего снимать с нее не будет, а рубаху ей нужно надеть поверх одежды. После этого он встал возле нее по одну сторону, а его подручный по другую, и маркиза, которая не имела возможности говорить с доктором, только взглядами выражала ему, как глубоко она переживает постыдность своего положения; ее облачили в рубаху, для чего ей пришлось развязать руки, а также снять чепец, который, как мы упоминали, она надвинула на лицо; рубаху завязали по горлу, снова связали руки, перепоясали веревкой, а еще одну веревку завязали вокруг шеи; затем, опустившись на колени, палач снял с нее туфли и чулки. И тогда, простерев к доктору связанные руки, она воскликнула:
— Боже мой, сударь, вы видите, что со мной делают! Подойдите же и утешьте меня.
Доктор тотчас подошел к ней, прижал ее запрокинутую голову к своей груди и хотел ободрить, но она, бросив взгляд на пожирающее ее глазами общество, промолвила душераздирающим, жалобным голосом:
— Ах, сударь, разве это любопытство не странно, не жестоко?
— Сударыня, — отвечал доктор со слезами на глазах, — рассматривайте назойливость этих людей не как жестокость и любопытство, хотя с их стороны так оно, наверно, и есть, а как позор, который Господь посылает вам во искупление ваших преступлений. Господь, будучи невиновен, претерпел куда большее поругание и тем не менее все их вынес с радостью, ибо, как писал Тертуллиан[52], «то была жертва, что лишь тучнела от отрады, даруемой страданиями».
Когда доктор договорил, палач вложил в руки маркизы горящую свечу, которую она должна была нести до входа в Нотр-Дам, где ей полагалось принести публичное покаяние, а поскольку та была тяжелой, весом в два фунта, доктор поддерживал приговоренную под правую руку; в это время секретарь суда вторично огласил приговор, меж тем как г-н Пиро, говоря о Боге, делал все возможное, чтобы маркиза не слышала его. И тем не менее она страшно побледнела, когда секретарь прочитал: «…будет доставлена на телеге, босая, с веревкой на шее, держа в руках горящую свечу весом в два фунта», — так что у доктора не осталось никаких сомнений, что, несмотря на все его старания, она услышала эти слова. Но еще хуже было, когда она вышла из вестибюля и увидела огромную толпу, ожидающую ее во дворе. Лицо ее исказилось судорогой, она застыла на месте и ожесточенным и в то же время жалобным голосом спросила у доктора:
— Неужели, сударь, после всего, что я сейчас тут терплю, у господина де Бренвилье хватит сердца остаться в этом мире?
— Сударыня, — ответил ей доктор, — когда Спаситель приуготовился оставить своих апостолов, он молил Бога не о том, чтобы тот взял их из мира, но чтобы не дал им впасть в порок. «Не молю, — просил он, — чтобы Ты взял их из мира, но чтобы сохранил их от зла»[53]. Так что, сударыня, если вы будете просить Бога за господина де Бренвилье, то просите, чтобы Господь не оставил его своими милостями либо излил их на него, ежели господин де Бренвилье не взыскан ими.
Но его слова на сей раз не произвели на нее никакого впечатления: слишком велик и зрим был позор, которому она сейчас подвергалась; лицо ее исказилось, брови нахмурились, глаза метали пламя, рот перекосило судорогой, весь вид ее стал так ужасен, словно вдруг дьявол выглянул из-под укрывавшей его оболочки. Во время этого пароксизма, длившегося почти четверть часа, рядом с нею оказался Лебрен[54]; облик ее произвел на него столь сильное впечатление и так врезался в память, что ночью он не мог уснуть, ее лицо стояло у него перед глазами, и он запечатлел его на великолепном рисунке, который сейчас находится в Лувре, а рядом с ним изобразил голову тигра, дабы продемонстрировать совпадение основных черт и огромное общее сходство.
Через толпу, запрудившую двор, невозможно было пройти, и только конные стражники сумели пробить в ней проход. Маркиза получила возможность выйти, и доктор, чтобы она не блуждала взглядом по этому людскому скопищу, вложил ей в руку распятие и велел не отрывать от него глаз. Так она и шла вплоть до ворот, ведущих на улицу, где ее ждала телега; там ей пришлось поднять взор на стоящую перед ней гнусную повозку.
Повозка была очень маленькая, плохо очищенная от грязи, которую возили в ней, без сиденья, только на дно ее была брошена охапка соломы; запряжена она была дрянной клячей, что еще более подчеркивало ее предназначение быть орудием бесчестья.
Палач велел маркизе влезть первой, что она и сделала с решительностью и быстротой, как бы для того, чтобы укрыться от взглядов толпы; в повозке она села на солому в левый угол и, съежившись, словно дикий зверек, вжалась в переднюю стенку. Следом влез доктор, севший рядом с нею в правом углу, потом поднялся палач, задвинул заднюю доску и уселся на нее, вытянув ноги между ногами доктора. Подручный же, который должен был править клячей, сел на перекладину на передке повозки спиной к маркизе и доктору, а ноги поставил на оглобли. Так что можно понять, почему г-же де Севинье, находившейся с милейшей Декар на мосту Нотр-Дам, удалось увидеть только чепец маркизы[55], которую везли к собору.
Едва повозка тронулась, как лицо маркизы, уже несколько успокоившейся, вновь исказилось; глаза ее, устремленные на распятие, сверкнули пламенем, но тут же в них появилось тревожное, растерянное выражение, напугавшее доктора, который, сообразив, что кто-то ее взволновал, и желая поддержать мир в ее душе, осведомился, что она увидела.
— Ничего, сударь, — поспешно ответила она, переводя взгляд на доктора, — совершенно ничего.
— Но, сударыня, глаза ваши не могут лгать, а в них сейчас возник огонь, чуждый чувству милосердия, какой может появиться лишь при виде чего-то ненавистного. Что это может быть? Прошу вас, скажите, ведь вы же обещали говорить мне обо всем, что может ввергнуть вас в соблазн.
— Да, да, — пробормотала она, — я и буду так делать, но сейчас это совершенный пустяк.
52
Тертуллиан Квинт Септимий Флоренс (ок. 160—после 220) — христианский богослов, философ, писатель.