Мария Александровна, еще молоденькой девушкой распознав противоречивую натуру А. Д. Данилова, научилась отделять в его велеречивых рассуждениях зерна от плевел и даже Взяла на себя смелость заметить в одном письме из Знаменского, что Андрей Дмитриевич «вечно говорит пустяки». Но при всех его недостатках, он был добр и отзывчив, обладал широким кругозором, понимал и любил новейшую литературу. Общение с этим человеком, несомненно, принесло ей большую пользу, хотя вряд ли можно согласиться с утверждением Д. Вилинского, что «ему она больше других обязана своим развитием».
Писаревы доживали в Знаменском последние месяцы. Дом и усадьба с крепостными людьми были проданы за долги, настроение у всех было подавленное, и только делали вид, что ничего особенного не произошло. Бывшие владельцы поместья готовились к переезду в Грунец, усадьбу в Новосильском уезде Тульской губернии, которая обеспечивала им безбедное существование еще на несколько лет.
Маша, не в пример окружающим, чувствовала себя счастливой. Давно ей не жилось так беззаботно, как в это лето. Она много читала, веселилась, вела нескончаемые разговоры с Андреем Дмитриевичем, и никто теперь не смотрел на нее как на бедную родственницу. «Я поздравляю тебя, — писал ей Афанасий, — с довольной жизнью после вечных сцен, своих и чужих неудовольствий, которыми судьба загоняла тебя с детства». Сохранившиеся от той поры ее послания к Марковичу написаны легким, живым пером и дышат юношеской восторженностью.
«Отчего это у меня такой странный характер, — писала она 4 сентября из Знаменского, — все, мне кажется, я испытала, о чем бы я не слыхала и не видала, и все кажется мне не так страшным, как другим, все как будто бы обыкновенно. Равнодушие ли это, упование ли, что все изменится к лучшему, или я уверена, что могу все перенести. Я иногда воображаю все возможные несчастия, и нет ни одного, которого бы я не могла перенести, мне кажется, я бы перенесла все с спокойствием и — сказать ли — с радостью, как искупление всех ошибок невозвратимого прошлого, даже будущего… Ах, Афанасий! Много, много есть такого, чего я не могу сама объяснить тебе словами. У меня так много мыслей, что я как будто всегда думаю. Иногда говоря, я чувствую вдруг какой-то прилив мыслей самых разнообразных добрых, злых, пустых, важных, все так перемешано, и все кажется так странно. Когда я бываю одна с природой, мне кажется, мы вместе думаем, но я, право, не могу рассказать тебе, нельзя. Видел ли ты, как набегают тени на гору после полудня. Мне кажется, все мысли у меня так же одна за другою скоро, скоро, не успеешь за ними следовать. Опять не умею объяснить».
В середине сентября Писаревы со всеми чадами и домочадцами отправились в Задонск — близлежащий городок в верховьях Дона — отслужить напутственный молебен в монастырской церкви. А на другой день Маша застала в Знаменском тарантас, посланный за нею матерью. Прасковья Петровна условилась с дочерью, что она поживет вместе с нею в Ельце до возвращения Афанасия.
Уже наутро начались паломничества из Екатерининского. Пришла старушка няня и вслед за нею деревенские женщины, внявшие «барышню Марию Александровну» с самого младенчества. Она записала от них много хороших песен, стараясь воспроизвести, как учил ее Афанасий Васильевич, даже малейшие оттенки местного говора. Больше всех Маше понравилась старинная русская песня, которую когда-то пела ей няня, а теперь смогла только произнести, с трудом припоминая слова.
Эту печальную песню и другие, записанные осенью 1850 года в Ельце, Маша отослала Афанасию, а тот, >в свою очередь, переправил их Петру Васильевичу Киреевскому.
Первые фольклорные записи будущей писательницы спустя почти восемьдесят лет были напечатаны в последнем выпуске «Песен, собранных П. В. Киреевским»{7}.
НА ПЕРЕПУТЬЕ
А. В Маркович гостил у брата в Остерском уезде, в Золотоноше у Керстенов, навестил на Полтавщине чуть ли не всех друзей и знакомых В селе Мехедовка у помещика В. А Лукашевича неожиданно застал Николая Васильевича Гоголя и весь день 24 сентября провел в обществе великого Писателя Читал ему свои переводы псалмов Давида, пел Украинские песни. Позже Маркович рассказал Кулишу: Гоголь останавливался на лучших стихах по языку и верности изложения; песни слушал с видимым наслаждением, я особенно понравилась ему:
Но своей нареченной сообщил об этой знаменательной встрече равнодушным тоном в постскриптуме. На родной земле, под родными небесами ничто его не веселило и не радовало. Все зависело от службы — и возвращение к любимым занятиям и семейное счастье, а за четыре месяца ничего не удалось добиться. Человеку, состоящему под надзором полиции, нелегко было устроиться на казенную должность.
«Ты вообрази только, что у меня нет ни копейки денег пока, и пойми наше положение, прибавивши хоть маленькое помышление о моем здоровье, которое в одинаковом положении и о котором ты как будто забыла», — внушал он невесте, настроенной, по его мнению, слишком оптимистично.
Действительно, Афанасий был тогда болен, как сам говорил, и телом и душой, и это наложило тени на его письма к Маше — ворчливые, многословные, бессвязные и к тому же еще заполненные религиозными наставлениями, словно он готовил ее не к супружеской жизни, а к пострижению в монастырь. Лишь в редких случаях его бесцветный слог оживляется народными речениями, украинскими песнями и поговорками. Стилистом он был неважным — не чувствовал ритма фразы и гармонии словосочетаний, выражался выспренне и витиевато. Даже в его украинских письмах к друзьям; написанных несколькими годами позже и куда в более спокойном состоянии, невозможно уловить ни малейшего сходства с гибким, упругим, музыкальным стилем Марко Вовчка. Объективные критики обращали на это внимание, опровергая клеветнические измышления недругов писательницы, которые никак не могли примириться с тем поистине удивительным фактом, что шедевры сладкозвучной украинской прозы были созданы русской женщиной, и приписывали авторство ее знаменитых народных рассказов… Афанасию Марковичу.
…С тяжелым сердцем вернулся он в Орел и 12 октября приступил к исполнению обязанностей в канцелярии губернатора. Маша все еще жила у матери в Ельце. Первым делом Афанасий нанес визит Мардовиным. «Катерина Петровна, — сообщал он в очередном письме, — без памяти обрадовалась, но, как водится, на другой же день стихла, должно думать оттого, что я не имею еще должности и не совсем выздоровел».