Мораль более прогрессивного класса (более близкого к слиянию с человеческой всеобщностью), мораль рабочего класса становится у Бердяева «принципом всеобщего законодательства», поскольку перспектива, которую он открывает в плане познания, ведет к слиянию психологического и трансцендентального моментов, то есть максимально приближает к научной истине.
3. Марксизм как орудие европеизации
Легальные марксисты, которые поначалу пытались максимально расширить теоретические границы марксизма и вовлечь в сферу своего движения философские течения различного порядка, впоследствии должны были выйти из сферы марксизма и, отталкиваясь от него, пойти разными путями. По большей части эти пути носили более или менее ярко выраженный религиозный характер. Поэтому особо интересно проследить за эволюцией «от марксизма к идеализму» Сергея Булгакова, «легального марксиста», который с большей, чем другие, последовательностью шел по религиозному пути и наконец превратился в одного из крупнейших русских теологов XX века. В предисловии к сборнику статей, написанных между 1896 и 1903 годами и представляющих собой нечто вроде блестящей теоретической автобиографии, он рисует кривую перемен, которые он сам пережил и которые в определенной степени показывают становление русской культуры той эпохи. Вот как Булгаков, уже отошедший от марксизма, говорит о роли молодого русского марксизма для «легальных марксистов»:
«После томительного удушья 80-х годов марксизм явился источником бодрости и деятельного оптимизма, боевым кличем молодой России, как бы общественным ее бродилом. Он усвоил и с настойчивой энергией пропагандировал определенный, освященный вековым опытом запада практический способ действий, а вместе с тем он оживил упавшую было в русском обществе веру в близость национального возрождения, указывая в экономической европеизации России верный путь к этому возрождению» [29].
Далее Булгаков подчеркивает, что «русский марксизм был совершенно чужд каких-либо слащавых иллюзий, напротив, со всей энергией он выставил принцип социально-политического реализма, трезвого и научного понимания русской экономической действительности» [30]. Даже «экономический материализм», который в момент написания этих строк Булгаков уже отвергал, казался ему обладающим теми же достоинствами реализма: «Как бы мы ни относились к этой доктрине, но нельзя не признать, что она имела неоспоримые научные и логические преимущества в сравнении с субъективной социологией, с которой ей пришлось вести борьбу» [31].
Булгаков признает за марксизмом не только «научное» превосходство над народничеством, но и обилие значений, которые обеспечивают ему исключительное место всех прочих социально-политических доктрин и в то же время создают в нем самом непреодолимое внутреннее противоречие. Марксизм, пишет Булгаков, «дает своим последователям больше, чем может дать всякая научная теория, какими бы достоинствами она ни отличалась: ему свойственны многие черты чисто религиозного учения и хотя он в принципе и отрицает религию как буржуазную „идеологию“, но известными своими сторонами сам является несомненным суррогатом религии», поскольку «объясняет человеку – худо ли, хорошо ли – его самого; отводит ему определенное место в мире и истории, указывает обязанности, дает цель жизни и деятельности, словом, помогает ему осмыслить свое существование» [32]. Особая притягательная сила марксизма, согласно Булгакову, заключается в этом соединении научных и утопических понятий, в этом логически неестественном, но психологически понятном единстве.
Изложив это представление о марксизме, Булгаков далее следует по обычному пути «легального марксизма»: прежде всего он обращается к Канту («Должен сознаться, что Кант всегда был для меня несомненнее Маркса, и я считал необходимым поверять Маркса Кантом, а не наоборот») [33] и Бернштейну, который «вогнал клин в самую сердцевину марксизма и расколол его на две неравные части, различной прочности и различного значения» [34]. Этот последний, критикуя тактику немецкой социал-демократии и призывая ее к более тесной связи с жизнью, «неизбежно должен был совершить нападение и на те утопические элементы марксизма, которые составляли его поэзию, сообщали ему черты религиозного верования» [35]. Заключение этого, теперь уже хронического, кризиса марксизма состояло в том, что
«вопрос о социальном идеале, который прежде целиком ставился и разрешался для меня в области марксистской социологии, постепенно извлекаясь отсюда, все яснее и яснее формулировался как религиозно-метафизическая проблема, затрагивающая самые глубокие корни метафизического мировоззрения и заставляющая звучать самые тонкие струны религиозного чувства» [36].