Выбрать главу

Сдерживая дыхание, Павлик наклонился к Ушанкину. Тот полулежал, прислонясь к осклизлой, блестевшей ледяной пленкой осыпи. Одна рука его скрюченными пальцами касалась колена, другая лежала под сердцем. Из плотно сжатого рта сквозила черная струйка.

— Товарищ лейтенант, — прошептал Павлик.

Ушанкин открыл стекленеющие глаза.

— На мине тряхнуло. Осторожней… У них тут поля…

Павлик беспомощно закивал головой. В темноте желтело лицо лейтенанта.

— А ты… молодчина… — Ушанкин широко, свистяще вздохнул. — Не дотянешь… Пусть сам ползет. Торопись.

— Конечно… конечно, — хрипло повторил Павлик и вдруг вскрикнул: — Товарищ лейтенант! Иван Иваныч…

— Ну, что ты, дурашка? Беду накличешь… А мне уж ничего… ничего не надо. — Ушанкин улыбнулся углом запекшегося рта. — Ни конфет… ни шоколада. — Глаза его невидяще посмотрели на Павлика. — Ордена там… письмо. У Сидор… Павлыча… Он знает. Дочку не забыли бы, жену. — И, слабо отстранив припавшего к ноге Павлика, лейтенант жестко, на последнем дыхании просипел: — Тор-ропись… жду-ут.

Павлик вздрогнул, подался назад и, упершись ногами во что-то мягкое, вспомнил о «языке». Рывком обернулся. Из-под сбившейся на лоб повязки на него глядели ошалелые, неестественно расширенные глаза. Отвислая челюсть была иссиня-черной, в крапинках пороха.

— Рус, рус, — захлебываясь, мотая большой кудлато-седой головой, запричитал до смерти перепуганный «язык». — Рус… Гитлер капут. Капут! Я… камрад.

— Капут? Сволочь ты! — Павлик тряхнул пленного за грудь. — Встать! Ш-шнель!

— Не-е, — заикаясь пуще прежнего, забормотал солдат. — Ноги капут, не пошоль. Контуж. Мина. — При этих словах он весь подался вперед в немом испуге за свою жизнь.

Подхватив под мышки растерянного, все еще дрожащего немца, Павлик с трудом вытолкал его из ямы. Стало жарко, нестерпимо захотелось пить. Он расстегнул ворот и некоторое время лежал под нестихающим огнем, глотая с горсти сыпучий сероватый снежок. Потом взвалил на плечо «языка» и броским, порывистым шагом, хекая под тяжестью немца, уже не скрываясь — на виду у своих и чужих, — бросился вперед по скользким бороздам. Чувствовал, живым не дойти; еще шаг, пять, десять. Гудело в ушах, в голове, в груди, плыли надо лбом какие-то огненные круги. А он все шагал, вперив глаза в стремительно уходившие из-под ног бугорчатые борозды, охваченный одной отчаянной мыслью: в секунды, отпущенные смертью, добраться как можно ближе к своим, донести…

Стрельба усилилась. Позади стрекотал пулемет, будто кто рассыпа́л по полю звонкий лопавшийся горох. Павлик спиной, затылком чувствовал летящий близко свинец. Что-то кольнуло в щиколотку, и в правом сапоге стало тепло. Потом чесануло по пальцам руки, ударило в плечо; в глазах стало рябить… Павлик споткнулся, налетел на какую-то тележку с исковерканным резиновым скатом, — возможно, это был опрокинутый и вмерзший в землю артиллерийский передок, каких много валялось за выгоном поместья. Придавленный внезапно отяжелевшей ношей, он больно грудью навалился на передок.

Перед глазами, словно в тумане, вдруг встала мать. Где это было? Ах да, в эвакуации, сразу же по приезде в Курган. Слабая от перенесенной в дороге болезни, она шла ему навстречу по тенистой песчаной аллее больничного сада, осунувшаяся, маленькая, в сером байковом халатике, совсем не такая, как до войны. Еще издали, заметив сына, ободряюще воскликнула: «Здравствуй. А я узнавала… актрисы здесь не нужны. Будем трудиться в совхозе, Павлик».

А вот новое видение: опять мать, но почему-то в теплом осеннем пальто… Белая стена с медным слепящим колоколом, фуражки с красными околышами. Да это же на вокзале год спустя, когда уезжал на фронт. Рядом — раскрасневшееся лицо Шурочки. Павлику жаль мать и в то же время неловко оттого, что она сует вязаный шарфик в карман его солдатской шинели: «Чтобы не простудился». Надо идти, двигаться. Надо!

До сознания дошли странные булькающие звуки. Кажется, немец плакал. Может, и его ждала мать… жена, дети. И он, наверное, тоже знал, что ему не увидеть их…

Собрав остаток сил, Павлик прижался лбом к обжигающе-холодному, сосульчатому скату повозки: «Не донести мне «языка». Хоть бы одному дойти, дать знать. Передний край тут недалеко…»

Он остервенело затряс притихшего немца, закричал в исступлении, почти не слыша собственного голоса:

— Камрад, камрад. Идем. Комен. Ну! Там русски… Доктор. Жить, жить будешь. Понял? Только держись, держись, понял?

— Я… я, поняль, доктор, — залопотал немец, тычась, как слепой, в Павлика.

Он поднялся. Они обхватили друг друга за плечи и, прихрамывая, пошли. Павлик с трудом передвигал распухшие гири ступней. Уже было непонятно, кто кого тащит. Задохнувшись, Павлик чуть не грохнулся на четвереньки. Удержался, снова пошел, побежал, словно поплыл по синим, упругим, удушающе-глубоким волнам. Еще одно усилие, еще, еще… последний рывок утопающего к берегу. Синева расступилась: то ли забрезжил рассвет, то ли вспыхнула ракета. Оттуда? Своя? Где-то далеко, как в тумане, мелькнула желтоватая кромка окопов, серые фигурки. Павлик взмахнул руками и, будто во сне, легко, головокружительно воспарил над вертящейся каруселью чужой, неласковой земли.