Еще находясь в Смитфилде, он принял встревоженную делегацию гражданских из Рэлея — те, конечно, просили защитить родные пенаты. Четверо отцов города в ужасе жаловались, что уже испытали на себе жестокие притеснения со стороны Килпатрика, прежде чем тот пропустил их к Шерману. Пришлось Шерману утешать их, заверяя, что, поскольку война без пяти минут кончена, оккупация их города будет носить мирный характер и никто не станет чинить препятствий городскому самоуправлению в исполнении его функций. Что там, к дьяволу, с этим Килпатриком происходит? — не выдержав, рявкнул Шерман, обращаясь к новому адъютанту, майору Дэйтону. — Такое впечатление, будто Кил против того, чтобы война кончалась! — И сразу же Шерман рассмеялся, потирая руки. — Что ж, отцы города к нам с белым флагом пожаловали, может, и тебе пора, дружище Джо Джонстон?
Тринадцатого апреля Шерман въехал в Рэлей и, заняв губернаторский особняк, выпустил приказы о движении колонн в направлении Эшвилла через Солсбери и Шарлотту. Потом сел и стал ждать. И конечно же на следующий день он получил через Килпатрика, лагерь которого был в двадцати пяти милях к западу, письмо от генерала Джонстона, доставленное под флагом перемирия. Джонстон писал, что хочет обсудить условия прекращения огня. Шерман попросил Мозеса Брауна налить ему большой бокал бренди, закурил сигару и стал диктовать майору Дэйтону ответ, сочинение которого составило для него, как он говорил впоследствии, самый приятный в жизни эпистолярный опыт.
Решено было прекратить все перемещения войск — пусть армии замрут, а двое генералов встретятся на дороге посередине между передовыми отрядами северян в Дареме и арьергардом конфедератов в Хиллсборо. Шерман по такому случаю даже принарядился — расчесал бороду и позволил Мозесу Брауну начистить себе сапоги и накрахмалить рубашку. Восемнадцатого апреля в восемь утра, когда он уже садился в свой персональный поезд, чтобы ехать в Дарем, вдруг из своего закутка на станции выскочил телеграфист, крича, что из Вашингтона пришла срочная телеграмма от министра Стэнтона. Пока что она состоит из невразумительных точек и тире, но если генерал на несколько минут задержит отправление поезда, он сможет прочитать ее по-человечески.
Шерман взад-вперед мерил шагами зал ожидания, и с каждой минутой его энтузиазм испарялся. Выражение лица телеграфиста ему не понравилось. К тому времени, когда ему вручили телеграмму, он был уже полон дурных предчувствий. Откуда-то я все уже знал, — писал он потом жене. — А Стэнтон всегда нес черные вести.
Убили президента Линкольна. Накануне вечером убийца подкрался к нему в театральной ложе и выстрелил в голову из пистолета. Одновременно в другом месте тяжело ранили министра Сьюарда. Сколько всего заговорщиков, неизвестно, и не исключено, что как генерал Грант, так и сам он намечены к уничтожению. Я умоляю вас, — писал Стэнтон, — зная это, быть осмотрительнее, чем мистер Линкольн.
Шерман сложил листок и сунул его в карман. Поздно предупреждаешь, Стэнтон, — подумал он. — На меня уже покушались. Промазали. А жаль. Лучше бы они промазали в президента и убили Шермана.
Телеграфист все еще стоял перед ним. Шерман спросил: Кроме вас это кто-нибудь видел? Нет, сэр, — ответил тот. Ни в коем случае, — сказал Шерман, — вы не должны ни говорить об этом, ни намекать, ни даже смотреть с таким видом, будто что-то подобное знаете, вы меня поняли? О да, конечно, — подтвердил телеграфист. Вы ведь постоянно живете в этом городе, не правда ли? Если до моего возвращения весть просочится, если об этом узнает армия, последствия для вашего города будут непредставимы. Я понимаю, генерал, — отозвался телеграфист. — Подробную картину рисовать необязательно.
На станции Дарем Шермана встретил Килпатрик, дал ему коня, и со взводом кавалерии в качестве эскорта они последовали за одиноким всадником под белым флагом по дороге на Хиллсборо. Предыдущей ночью прошел дождь, поля пахли свежестью, мокрая трава на обочинах искрилась на солнце. Сирень была в цвету, а запах сосны стоял такой, что и мысли не возникало о войне и крови. Вдали на дороге Шерман заметил приближающееся зеркальное отражение своего отряда; два белых флага, покачиваясь, плыли навстречу друг другу. А вот и Джо Джонстон — о! приподнимает шляпу, значит, и мне пора.
Двое генералов уселись вместе в маленькой фермерской хижине, тогда как их офицеры оставались снаружи, а владельца так и вовсе загнали в хлев. Впрочем, его встревоженную жену и их четверых неугомонных детишек заверили, что когда-нибудь их дом станет музеем, куда валом повалят туристы, чтобы взглянуть на обстановку, в которой шли переговоры об окончании войны. Когда Шерман прочитал и вручил ему телеграмму, Джонстон, немолодой уже мужчина с усами цвета старого серебра и бородкой-эспаньолкой, одетый в щегольской серый мундир, был явно потрясен. На лбу у него выступили капли пота. Но вы, — пробормотал он, — вы ведь не станете обвинять в этом ужасном преступлении правительство Конфедерации? Вас — нет, сэр, — ответил Шерман. — Так же, как и генерала Ли. Но в отношении Джефферсона Дэвиса и прочих людей подобного пошиба я бы не сказал этого с уверенностью. Какой позор! И это в наше время! — воскликнул Джонстон. — Я всегда уважал президента Линкольна как человека глубокого внутреннего благородства и милосердия, который, если война окончится для нас неблагоприятно, всегда сможет выработать условия мира справедливые и приемлемые для всех.