Однако город, которому он так радовался, ей внушал массу опасений. Они все еще были черными в мире белых. Колхаусу заплатили несколько долларов солдатского жалованья, но торговцы в лавках так задирали цены, словно это были конфедератские бумажки. А он всего-то и хотел — пару сладких картофелин! Да ладно, не надо, — отговаривала его она, — уж обойдусь я! Еще ее беспокоило, что его рота, насколько ей было известно, стоит за городом, среди рисовых полей, а он тут фланирует с нею по улицам, как человек, свободный от всего, в том числе и от армии, да еще и без увольнительной записки, которую должен был получить у офицера. То есть была в нем и некоторая бесшабашность, так что все это веселье грозило бедой — вот почему она непрестанно оглядывалась и озиралась: пыталась предугадать и предотвратить опасность.
Вот что, например, он сейчас затеял? Схватил на заднем дворе какой-то лавки здоровенную пустую корзину, и рот до ушей — пошли, говорит, на реку! Мисс Вильма, — говорит, — мы с тобой сейчас так позавтракаем! Странный какой-то: снимает башмаки, китель, закатывает штаны до колен — и по камешкам, по камешкам… Потом опустился на корточки, принялся шарить под водой, а в конце концов и вовсе плюхнулся в холодную речную воду.
Вот таким образом у Вильмы Джонс, выросшей вдали от всякой воды, произошло знакомство с устрицами. Когда Колхаус Уокер вылез на берег, в его корзине их было не меньше пуда. С него текло ручьями, он дрожал, но счастливо улыбался. Они уселись на согретый солнышком плоский камень, Колхаус раскрывал раковины ножом и глотал устрицы сырыми, резко откидывая голову назад. Ей, впрочем, сырыми они не пришлись по вкусу, и парочка двинулась дальше, плутая по переулкам между домами и конюшнями, пока им не попалась какая-то кухня, где хозяйничали черные, и там Вильме разрешили воспользоваться очагом.
Ну, тут Вильма была в своей стихии. Она поджарила устриц на сковородке в собственном соку, добавив самую малость кукурузного масла, и день из полного тревог превратился в настоящий праздник, проведенный с людьми, которых она никогда бы не узнала, если бы не рождественские праздники в освобожденной Саванне. Ее стряпню ели все, и к устрицам даже нашелся настоящий хлеб.
Тут Колхаус снова удивил ее тем, что взял банджо, ударил по струнам и запел своим глубоким голосом старинную песню. Оказывается, он и это умеет. Собравшиеся отбивали такт, хлопая в ладоши, а какой-то мальчишка вскочил и пустился в пляс. Вокруг нее были друзья, пускай она их едва знала, даже имен толком не расслышала и, может быть, никогда больше их не увидит; некоторые все еще работали там же, где были рабами, но что-то в них появилось совсем новое — она подозревала, что и в ней это тоже начинает проступать, — что-то такое радостное, чего белому человеку и не понять даже. И как-то все это в ее сознании связывалось с обаянием Колхауса Уокера, с тем, как он умеет вызывать в окружающих чувство радости и полноты жизни.
В компании, собравшейся на кухне, были молодые девчонки, и Вильма по их глазам видела, о чем они думают, поэтому из поля зрения его не выпускала. То ли по природной своей вдумчивости, то ли благодаря воспитанию в доме судьи Томпсона, где она научилась не только многое делать по хозяйству, но и кой-чего понимать, Вильма сознавала: она, конечно, девушка симпатичная, но Колхауса Уокера прилепиться к ней заставило не это, а единственно ее порядочность и благоразумие; ну… то, что она умеет читать и писать, тоже, конечно, не мешает, а вот спать с ним она ляжет не раньше, чем они станут законными мужем и женой, и никак не иначе. Это ее условие он принял, и в глубине души она знала, что беспокоиться ей не о чем, потому что она именно та, кого он всегда искал. В ту ночь после объятий и поцелуев (не вполне, заметим, невинных) они заснули на сеновале, а утром она рассказала ему о своей идее. Он снова сходил к реке, а в полдень она уже стояла на одной из городских площадей за самодельным прилавком (кругом военные, военные, и солнце на синем небе — блеск!) и жарила устриц на огне, который Колхаус развел в обрезке железной бочки. Колхаус упаковывал товар в аккуратные газетные кульки и зычно выкрикивал шутки-прибаутки, завлекая покупателей. Лучшие в мире свежие жареные устрицы! — кричал он, и они продавали разложенный по кулькам его улов солдатам и даже офицерам, а под конец и суржикам — так они называли между собой инсургентов и симпатизирующих им местных жителей, которым явно не нравилось, что город захвачен северянами, этими неотесанными янки, но устрицы, поджаренные так, как это делала она, им понравились. Таким манером они с Колхаусом продали своего товара целых три больших корзины и к наступлению темноты оказались обладателями тринадцати долларов США!