Евгения Борисовна Гиттельсон — мать Самуила Яковлевича — родилась и выросла в Витебске, в патриархальной еврейской семье, что говорило о многом. Глава семьи — Борух Гиттельсон, казенный раввин Витебска, был истинным знатоком еврейской истории и языка иврит. Среди многих его учеников был и Марк Антокольский, впоследствии — один из величайших скульпторов России. Молодость и зрелость Боруха Гиттельсона пришлись на годы правления Александра II, когда евреи России, пусть изредка и ненадолго, но могли покинуть пределы оседлости. Старший сын Боруха Гиттельсона, Моисей, в начале 80-х годов XIX века учился в Москве, в высшем учебном заведении. Немногие еврейские семьи, даже весьма богатые, могли послать своих детей учиться в столицу. А Борух Гиттельсон — человек, преданный вере предков, хотел, чтобы дети его получили кроме традиционно-еврейского и светское образование. К Моисею в гости приехала его сестра Женя. Оказавшись в студенческом кругу друзей брата, она была очарована жизнью московской молодежи. С детства хорошо знавшая русский язык (заметим, в семье Гиттельсонов русскому языку обучили всех детей — он был для них родным), влюбленная в романы Тургенева, Гончарова, в стихи Некрасова, Женя Гиттельсон к тому же обладала и незаурядными музыкальными способностями.
«Московские друзья брата приняли ее в свой кружок, как свою, — пишет Самуил Яковлевич. — Показывали ей город, доставали для нее билеты то в оперу, то в драму.
Не часто доводилось ей бывать в театре и на дружеских вечеринках в последующие годы ее жизни, омраченные нуждой и заботой. Вероятно, потому-то она и вспоминала с такой благодарностью немногие дни, прожитые в Москве.
Впрочем, мать моя никогда не была слишком словоохотливой и в противоположность отцу не умела, да и не любила выражать свои сокровенные чувства. Но и по ее немногословным, скупым рассказам в памяти у меня навсегда запечатлелось, быть может, не вполне отчетливое и точное, но живое представление о молодежи восьмидесятых годов, о московских „старых“ студентах в косоворотках и поношенных тужурках, об их шумной, дружной и, несмотря на бедность, по-своему широкой жизни. Я не запомнил их имен, за исключением одного, которое чаще других упоминала мать. Ни разу в жизни не видел я человека, носившего это имя, да и родители мои никогда больше не встречались с ним. Знаю только, что он был так же беспечен, как и беден. За душой у него не было гроша медного, но это не мешало ему быть душой своего кружка. И фамилия его казалась мне словно нарочно придуманной: „Душман“. Я был тогда совершенно уверен, что это не зря».
Самыми незабываемыми оказались для Евгении Борисовны дни в Москве еще и потому, что здесь, в доме брата, она познакомилась с будущим своим мужем — Яковом Мироновичем Маршаком. Самуил Яковлевич считает, что их в значительной мере сблизила любовь к литературе, а более всего — Диккенс: «„Давида Копперфильда“ она и отец читали вслух по очереди».
Эта любовь к английской литературе и к Англии передалась Маршаку. Пройдут годы, и друг Маршака, видный политический деятель Шотландии Эмрис Хьюз, напишет: «Он радовался Лондону и снова переживал в нем дни своей молодости, которые провел здесь, обучаясь в Лондонском университете.
— Я люблю англичан, — как-то сказал мне Маршак.
— За что же? — спросил я, удивившись.
— Знаете, — сказал он, — среди них трое из четырех обязательно окажутся чудаками.
Он любил чудаков. И он сам, пожалуй, был чудаком, так же как и я. Как радовался бы он, если бы ему довелось встретиться с Диккенсом».
О родителях Маршака мы еще не раз будем рассказывать на страницах нашей книги, а сейчас вернемся в детство Маршака.
Из воспоминаний старшего брата Самуила Маршака — Моисея, записанных в 1939 году: «Конец 80-х годов XIX века. Воронеж. Я помню себя смутно с 4—5-летнего возраста. Помню кормилицу Сёмы на крыльце большого дома с маленьким братцем на руках. Она мне что-то говорит о братце… А потом солнечное летнее утро у открытого окна. Принесли большого ворона (не помню, был ли он ручной или ему подрезали крылья). Он ходит по подоконнику, а маленький братец стоит тут же и с огромным любопытством смотрит на птицу. А вот и его старая няня с лицом, достойным кисти Рембрандта. Она помнит время, когда жил Пушкин. Ее молодость и зрелые годы прошли в крепостной неволе… Она смотрит на моего братца и говорит с гордостью: „Енарал Бородин — на всю губернию один!“ В 1 1/2—2 года Сёма был — весь огонь. Живость его была необыкновенна.
Городской сад в Воронеже. Вечер. Площадка. Играет музыка. Сёма рвется из рук няни: вот он выбежал на середину площадки и танцует под музыку. Сотни людей смотрят на него и хохочут. Вдруг оркестр перестал играть.