Выбрать главу

…Слепой соглашался со мною. Я тоже с ним никогда не спорил. Нам с ним было хорошо, до того хорошо, что у меня горло сжималось и дух захватывало. Я любил, когда со мной разговаривают терпеливо и ласково, а слепой был добрый и спокойный человек. Делать ему было нечего, и он никуда не торопился.

Я рассказывал ему об инквизиторах и спрашивал, волнуясь:

— Разве это хорошо жечь людей, которые совсем не виноваты?»

Почему тема инквизиции так волновала восьмилетнего Самуила?

«Мальчишки, с которыми я бегал, знали, когда звонят к вечерне, когда — к обедне… А я не знал, что такое обедня и вечерня, потому что я еврей (я думал, что обедня — это такая долгая, спокойная, сытная, как обед, молитва). Мне совестно было спрашивать мальчиков об этом — я даже немного побаивался церкви и церковного звона. В будни никто на нашей улице не помнил, что я еврей, а в воскресенье и в праздник все мальчики в новой одежде ходили в церковь, а я один с прорехами в штанах стоял у забора и от нечего делать рубил палкой головы лопуху и крапиве…

…Мальчики на улице называли меня жидом. Они все были православные. Мне казалось, что они сами себя так назвали из самохвальства. Славным называют человека, когда хвалят его. Правым бывает тот, кто говорит и поступает, как надо. Они, значит, и правые, и славные. А что такое жид? Жадина, жаднюга, жила — вот что это такое.

Я не знал, как мне дразнить русских мальчишек. Никто на нашей улице еще не придумал для них обидной клички. А если сам не выдумаешь, кличка не пристанет. Мой старший брат читал книжку об инквизиторах. Это такие монахи, которые судили [и] жгли хороших людей на кострах. Самого злого инквизитора звали Торквемада.

И вот, когда Митрошка-кишечник начинал дразнить меня жидом, я кричал ему, сжимая кулачки:

— Инквизитор! Инквизитор! Торквемада!»

Пройдут годы, и уже взрослый, признанный в Петербурге поэт Самуил Маршак, вернувшийся из путешествия по Ближнему Востоку, в 1911 году напишет стихи:

На Пасху, встречая свой праздник свободы, Под низкие своды спустились они. Казалось, звучали шаги в отдаленьи, И глухо дрожали крутые ступени, И тускло горели огни. Семья притаилась за скатертью белой… Могучий и смелый, лишь он не дрожал              И встал он пророком в молчаньи глубоком,              И взором окинул подвал. И тихо он начал: «Рабами мы были, Но в темной могиле, в подвале немом Мы гордо повторим: „Мы были, мы были, Теперь мы тяжелое иго забыли — И дышим своим торжеством!“ Пускай мы пред смертью, пускай мы в подвале —              Грядущие дали не скрыл этот свод              И нашей свободы никто не отнимет…              Пусть голову каждый повыше поднимет              И смерти бестрепетно ждет! Мы были рабами! Мы были! Мы были!» И вдруг позабыли свой ужас они: Они не слыхали в минутном забвеньи. Как глуше, сильней задрожали ступени, И дрогнули робко они. Вскочили… Столпились… Слетела посуда, Как мертвая груда, застыли и ждут              И отперлись двери — и черные звери              По лестнице черной идут.              И сытый, и гордый              И с поступью твердой             Аббат выступал впереди… Старик к нему вышел. Он стал у порога Спокойный и гневный, как посланный Богом И замерли крики в груди! И встретились взоры…

Эти стихи были опубликованы в 1912 году в Петербурге в брошюре «Библиотека еврейской семьи и школы». Тогда память не раз возвращала Маршака к событиям пятнадцатилетней давности, к тем дням, когда ребята с так называемого «рязанского двора» на Майдане доставали его и брата расспросами: кто они, откуда, отчего не похожи на майдановских?

«— Мы нездешние, — виновато сказал брат, — мы всего три дня как в этот город приехали.

— А вы русские? — спросил рыжий.

— Да, — сказал я.

— Нет, — сказал брат. — Мы евреи.

— Ну, это ничего, — ответил рыжий. — У нас во дворе тоже есть еврейчик, Жестяников Митька.

Тут мы расстались».

И именно здесь, на Майдане, судьба подарила Маршаку незабываемую встречу, которую он впоследствии описал в незавершенной своей новелле «Шура Ястребцова»: «В соседних дворах было много девочек, но такой я еще не видел. Не то чтобы платье на ней было лучше, чем у других девочек, — платье было самое обыкновенное, хоть и голубое. И сама она была, я думаю, не какая-нибудь особенная. Только очень новая, незнакомая».