На видавшем виды журнальном столике лежало несколько публикаций, поливающих грязью всех деятелей Советского Союза «старой» школы. Особенно доставалось Сталину и Берии как символам ушедшей эпохи. Тошнотворные, ужасающие материалы. Они были лишены всякой логики и хотя бы какой-нибудь достоверности. Но из-за того, что все было написано очень эмоционально и пафосно, с чрезвычайным нагнетанием красок и отсутствием какой-либо альтернативы этому потоку лжи, то оказалось сложно устоять перед напором талантливого оратора. И если бы Николай Васильевич не был живым очевидцем тех событий, то мог бы и поверить. Однако теперь эффект получился обратный – старый маршал не на шутку разозлился, покрывшись красными пятнами. Добила же Агаркова бравурно написанная статья о гениальном полководце Михаиле Николаевиче Тухачевском, «несправедливо» казненном сталинскими «людоедами». Этого он уже выдерживать не мог, а потому пошел на улицу – погулять и проветриться, а заодно спустить поднакопившийся за утро пар.
Во входную дверь энергично постучали.
– Эй, Василич. Ты дома? Гостей принимаешь? – раздался с крыльца знакомый голос. Николаю Васильевичу пришлось, брезгливо бросив на стол разозлившие его публикации, вставать и идти открывать дверь гостю.
– Иду.
– Как здоровье, Василич? – Уже войдя в дом, спросил Иван Петрович Иванов – старый знакомый и сосед Николая Васильевича. Такой же старик, как и он сам, прошедший через огни и воды и выброшенный на обочину уже во времена «торжества истинной демократии». В прежние времена и он носил мундир с лампасами и «беспросветными» погонами, теперь – тоже влачил жизнь всеми забытого отставника.
– Какое здоровье в наши годы, Петрович? – улыбнувшись, ответил Агарков. – Не желаешь? – кивнул он на початую бутылку.
– Даже не знаю, – помялся старый знакомый, – тяжко как-то. Вон как от погоды выворачивает, потепление. Совершенно весь расклеился.
– Да я что-то тоже, – грустно сказал Николай Васильевич, – но на душе очень погано, вот и решил немного подлечиться.
– Так ты после вчерашнего? – сочувственно произнес Петрович.
– Как ни странно, нет.
– Тогда от чего? Что случилось?
– Умирать мне пора, Петрович, вот и грущу.
– Как так? – удивился старый приятель. – Ты ли это?
– Я… представь, каково мне на старости лет вот такую мерзость читать, – кивнул он на стол, где беспорядочно валялись журнальчики.
– А… – затянул ухмыльнувшийся Петрович, – так ты об этом. А я уж грешным делом подумал, что наш бравый маршал смерти испугался.
– Смерти? – Николай Васильевич улыбнулся. – Если бы только можно с ней договориться, чтобы всю эту мерзость исправить. Если бы только можно… – покачал он головой. – Кто же знал?
– Василич, что с тобой? Неужели эти каракули мерзопакостные тебя так расстроили? – взволнованно спросил Петрович.
– Нет, что ты. Это так… мусор, – сказал Николай Васильевич и поиграл желваками. – Мне больно и тошно сейчас жить. Понимаешь?
– Все переживаешь из-за Советского Союза? Не перегорел? – спокойно и внимательно спросил резко подобравшийся Петрович, превратившийся в несколько мгновений из старика в старого солдата с цепким и тяжелым взглядом.
– И никогда не перегорю, – ответил мгновенно протрезвевший и ставший таким же старым солдатом Николай Васильевич. – Я никогда этого не прощу ни себе, ни им.… Никогда.
– Остынь. Что сделано, то сделано. Нам с тобой поздно браться за оружие. – Петрович взял Агаркова за плечо. – Наша война закончилась. – Так они и стояли минуту, смотря друг другу в глаза.
– Нет, – наконец покачал головой Агарков, – она закончится только с нашей смертью. Она вот тут, – постучал он себя по груди. – Вот тут. И как мне жить после того, что произошло в девяносто первом? И в девяносто третьем? – Он сел на диван, нахмурился, а потом выдал на русском командном языке все, что он думает о политике пробравшихся во власть авантюристов и предателей. Грубый и цветистый мат старого солдата минут десять лился нескончаемой рекой, превращаясь в своеобразную исповедь, безжалостно дерущую по живому все, что прикрывалось ширмой стеснения и приличия.