Выбрать главу

— А вы? — сердито спросил Дима.

— А я — знаю.

Больше Райнер ничего не сказал до самого вечера. Он лежал и ждал вечера, чтобы смотреть в закат; он знал, какие здесь закаты. Он отдыхал молча и в себе самом от всех слов, которые сказал сегодня, вчера, позавчера. И от тех, которые он слушал почти два месяца с того дня как вернулся с Памира. Их были сотни тысяч, и почти все они, кроме конкретных названий, ничего не выражали. «Милый!» — говорила Римма. «Великолепно!» — говорил редактор фотоальбома.

«Только определители растений, птиц, животных чего-то стоят. Семейство беличьих. Род белки. Белка обыкновенная. Белка персидская. Бурундук. Чем отличается полевка Миддендорфа от монгольской полевки? Не помню, но это мне сейчас ни к чему». И он выбросил из головы полевок вместе с Эразмом Роттердамским, потому что незаметно наступило время заката.

Прошел час и два, но закат не угасал. За темнеющими низинами моховых болот, за обугленными рогами сушин горело холодно и неустанно малиново-оранжевое зарево; прозрачная зелень расчесанных ветром облаков плавилась и не расплавлялась на этом северном огне.

Дима забыл обиду и все смотрел, смотрел туда, куда бежал и не мог проникнуть их одинокий поезд, и не спрашивал больше: «Это Север?» Потому что и так все было ясно. Лицо Райнера, подсвеченное закатом, было спокойно, он тоже не моргая смотрел на северо-запад. Когда кто-то приоткрыл дверь купе, он не повернул голову, он не слышал, как что-то спросили, как что-то ответили. Эти закаты всегда вызывали в нем какое-то воспоминание, точно отголосок давней и смертельной болезни, опасной, но прекрасной, о которой невозможно ничего сказать словами, но которая была, а может быть, и есть. У нее было женское имя, наивное и печальное, как в старинных рыцарских романах. Кто поймет это?

К Чупе подъехали в два ночи (а по-здешнему на заре нового дня), туманной, холодной и широкой. Дима торопливо увязывал рюкзаки, таскал их в тамбур. Лайка тоже забеспокоилась, тянулась в проход, нюхала воздух. Райнер не торопился: он ждал не только Чупы. Чупа — это городской поселок рыбаков, лесозаготовителей, геологов и шоферов. Это — люди. И на берегу тоже могут быть люди. Вот на озерах, которые он выбрал, не должно быть людей. Там его ожидание кончится. В том месте, где на сотню километров вокруг не будет ни единого человека.

4

Райнер остался на станции стеречь вещи, а Дима пошел в поселок искать машину. До поселка было пять километров лесом, который обрывался у первых домов.

Поселок Чупа спал в матовом свете белой ночи. Шоссе было пустынно. Справа за забором рыбозавода просвечивала серая вода, слева тянулись глухонемые аккуратные домики с телеантеннами, совсем подмосковные, с номерами. Выше их, вдоль береговой террасы, маячили в соснах новые пятиэтажные корпуса. Людей не было, хотя стало совсем бело.

Эту ночь Дима не спал. В дымно-стеклянной пустой голове звонко отдавались его шаги, от сигарет горчило во рту, хотелось горячего чаю. Он прошел весь поселок насквозь, читая вывески: «Рыбозавод», «Сельский Совет», «Автобусная станция», «Пекарня», — и сел на сваленные у обочины бревна. Здесь что-то строили и бросили, мазут впитался в землю, кирпичная крошка втоптана в грязь. Две утки плыли вдоль берега, вертели головами, одна взлетела, за ней другая, и тогда он понял, что это чайки. Часы показывали только без десяти три. Он встал и побрел к воде. От зелено-черных камней несло гнилью, ржавели в тине консервные банки; он зачерпнул пригоршней, глотнул, сморщился: хина! Это была морская вода. Это морской залив, а не река, но какое же это море, такое серое, и грязное, и без волн? На другой стороне залива горбились каменистые взлобки, торчали угнетенные мокрые сосенки. Дима вернулся к бревнам, сел, съежился. Голову тянуло вниз, холод студил спину под рубашкой — он был в одной ковбойке. А Райнер надел австрийскую пуховую куртку, лыжную шапочку. «И брюки пуховые на «молниях» у него есть, и можно из этой куртки и брюк за минуту соорудить спальный мешок, в котором спи хоть на снегу. А я, дурак, только свитер взял, я же не знал…» Он дремал, клевал, просыпался, таращился и опять засыпал. Он был в ванной, теплой, кафельной (где это?), хотелось залезть еще глубже в тепло, но пол дрожал под ногами мелко, противно, как в вагонном тамбуре, а женский голос приставал, что-то спрашивал, непонятно что и откуда, и, чтобы разобраться, он открыл глаза. Его била дрожь, суставы задубели, отекли.

— …чего, парень, сел здесь, на бревна, простынешь, — говорила женщина озабоченно. Она стояла сбоку и улыбалась. В платке, в телогрейке, не понять, сколько ей, но голос молодой и зубы белые.