Выбрать главу

— Да.

— А я там не был. Говорят, Ленинград красивый.

— Говорят…

Разговор иссякал, свеча оплывала, тень от ее головы колебалась, как крыло бабочки. Ветер набегал на тайгу, на поселок с прибойным гулом, звякало стекло в раме.

— Почему вы на истфак пошли? — спросила она, с усилием отрываясь от этого гула, дребезжанья, скрипа, которые свивались, сплетались, втягивали за собой в косматую стихию ночи.

Он посмотрел на ее лоб, брови, на ушедшие куда-то зрачки. Он заметил, что лоб обветрен, а нижняя губа потрескалась.

— Сам не знаю…

Нет, и говорить невозможно, лучше смотреть на язычок свечи, который все время колеблется, и от этого колеблется за ним это близкое задумчивое лицо, то строгое, то нежное, то опять не пропускающее в себя постороннего взгляда. Или это просто казалось?

Она медленно пошарила по столу, взяла гребенку и стала расчесывать волосы. Ее глаза, как у сомнамбулы, были прикованы к свече— два остановившихся зрачка, окруженные золотистым мерцанием, трещали искры в волосах, механически подымалась и опускалась белая рука.

Когда она встала, встал и он. Она легла, лег и он. Свеча горела на столе одиноко и ненужно; весь старый барак шатало разошедшимся ветром.

— Потуши, — сказала она.

— Пусть горит, — сказал он.

— Потуши, — повторила она.

Он сел, приблизил губы почти вплотную к отстранившемуся пламени, ощутил его колющий жар и дунул. Во тьме затлел светлячок, съежился, погас.

Он лег поверх спального мешка, глаза его были широко открыты. Между ним и Ниной был прогал — голые доски нар, и он откинул туда руку ладонью вверх, чтобы ее ладонь легла на его ладонь. Он знал, что это немыслимо, но в такую ночь могло случиться и невозможное. Это ночь древних финских заклинателей, это кантеле Вейнемейнена заклинает старуху Лоухи, хозяйку мрачной Похьёлы, колеблет леса, море, горы, болота. Шаманьи бубны колотят по гнилым тесинам барака, ветер западает, пережидает и опять гигантским катком приближается через утробу лесов, через озеро, вдоль проулка, и тогда воет-щебечет в трубе, дует сквозь пазы на распростертое тело.

— Нина! — позвал он. — Нина!

— Я здесь, — шепнула она, и он услышал.

Он вытянул руку еще дальше, наткнулся на что-то мягкое, и сейчас же ее ладонь нашла, накрыла его ладонь, осторожно, но крепко прижала к доскам, словно заблудившегося зверька, он хотел, но не мог остановить мелкой дрожи, которая от пальцев передавалась всему телу. Все могло случиться в такую ночь, совсем нечеловеческую, и пусть, но… «Где же я? Где она?» Он искал слова как спасения, дрожь мелко колотилась в зубах, мешала сказать, но он выговорил:

— Нина! Нина, я… я — женюсь — на вас…

Молчание, какое черное, полное ветра, дрожанья стен, половиц, рам, стекол. Какое долгое, полное тьмы, когда нет света ни позади, ни впереди, как в вакууме, в болезни.

— Я уже была замужем, — сказала она наконец, и его ладонь обмерла.

— Ну и пусть, — сказал он с отчаянием, потому что ночь обрушилась на него опять и все ускользало. — Пусть, какое мне дело, я не могу, я не могу так, я…

Ее ладонь чуть сжалась, успокаивая, и он поверил ладони. Хотя теперь уже без сомнения это была ладонь Женщины, и он боялся еще больше ее силы и того колдовского акта, который надо совершить, не зная, что будет, стать иным, потерять разум, волю, стыд и все свое прошлое, чтобы потом, может быть, остаться совсем одному.

Но ее ладонь все успокаивала; пальцы сплетались с пальцами, дрожали, жаловались, просили, отталкивали, не отпускали, и ему показалось, что он услышал плач, или смех, или все вместе, и он опять поверил и стал огромным, жарким, бережным, мудрым, но еще прислушивался к страху ошибиться, чтобы не быть отброшенным, искалеченным, а потом (сколько веков утекло — он не знал) не она, а сами пальцы сказали ему: не бойся…

Он проснулся внезапно, будто его окунули в прозрачную воду рассвета, увидел ее открытые глаза прямо против своих глаз и улыбнулся одновременно с ней. Каждая клеточка его тела дышала силой и покоем. Все изменилось. Он стал сильным и добрым. Он покорился ей добровольно, а она — ему. Ветер стих, и светлело все чище, прохладнее, а потом они услышали синицу, осеннее бодрое теньканье на рябине у крыльца. Она не улетела, когда они открыли дверь и встали на пороге как муж и жена. Свет и тучи, брызги солнца с востока по побуревшей осоке, по ряби на плесе. Ровный умеренный ветер с запахом льда и хвои. Они умылись и стали готовить завтрак.

Поздно вечером, когда они пили чай у костра, вернулся дядя Миша — ссутулившийся, прихрамывающий, весь в грязи.

— Нашел, — сказал он и сел на землю. Все морщинки его посерели от усталости, запали виски, выпятился кадык. Не снимая кепки, он выпил подряд две кружки чая.