Федор Алексеевич тоже бы мог воровать, но ему это не надо. Пенсия — сто сорок рублей, здесь — за сторожевую работу — сто, на одного хватает, а сожительница, у которой квартирует Гаврилов, сама пенсию получает — восемьдесят рублей, да еще хозяйство держит, да еще огород. Куда деньги–то девать, если ни у него, ни у нее никого не осталось из родни? Не ворует Федор Алексеевич и работой своей вполне доволен, хотя и приходится ухо востро держать. Потому как у начальников орсовских, когда они заворуются совсем, прямо–таки жжение в заднице начинается, так им хочется, чтобы обокрал кто–нибудь склады. И тут уж зевать нельзя. Тут уж в оба глаза смотреть надо, чтобы и пломбы висели на складах в целостности и чтоб все чин чинарем.
Сменщик Федора Алексеевича на этом и попался. Проворонил, что склад с промтоваром не опечатан был.
Потом его и к следователю таскали, и с работы уволили, но с Федором Алексеевичем такие шутки не проходят. Он пломбы три раза за ночь, как и положено по инструкции, проверяет. И когда задумали с ним такую шутку сыграть — неопломбированный склад оставили, сразу в милицию позвонил, всю ночь милиционер возле неопечатанной двери стоял, а наутро, как и положено, — ревизия. Крупную недостачу на складе выявили. Кладовщика под белые ручки и в тюрьму, а Федору Алексеевичу — опять благодарность и премия.
Впрочем, это тоже давно было.
Давно уже не совался никто больше к Федору Алексеевичу. Уважают, значит. Но Гаврилов бдительности не теряет. Хоть давно никаких прецедентов не было, действует он всегда по инструкции. Трижды за ночь проверяет пломбы. Через каждый час обходит территорию складов, два раза за ночь осматривает забор, а один раз — совершает и наружный обход. И все в книге записывает, за что и ставят его в пример во вневедомственной охране.
Завершив наружный обход, Федор Алексеевич снова останавливается в реденьком свете фонаря у ворот, но вместо того, чтобы идти на базу в теплую сторожку, переходит через улочку и скрывается в темноте разросшихся деревьев. Здесь восемь лет назад был поселковый сквер, а посреди него бюст над могилой первого здешнего председателя колхоза Якова Ильича Штопмана… Когда Федор Алексеевич только вернулся сюда, в скверике было чисто, дорожки еще не заросли лопухами, а перед праздниками приходили к памятнику пионеры из школы. Трубили в горны и разные речи слушали.
Гаврилов Штопмана хорошо помнил, хотя и приехал двадцатипятитысячник Яков Ильич в село, когда Федору Алексеевичу и девяти лет не исполнилось. Но запомнился ему Штопман, крепко запомнился…
Когда школьная пионервожатая узнала, что Федор Алексеевич лично знал Первого Председателя, она упросила его выступить перед пионерами на митинге. Федор Алексеевич согласился. Надел медальки, которые ему на Севере выдали — на войну по причине своей хромоты Федор Алексеевич не попал, — и пошел на митинг. Хороший тогда день был. Пионеры в красных галстуках на линейку возле памятника Штопману выстроились, горн трубил, пионервожатая, отдав пионерский салют Штопману, предоставила слово «заслуженному пенсионеру» товарищу Гаврилову. Федор Алексеевич посмотрел на пионеров, потом поднялся на трибунку и сказал, что Якова Ильича Штопмана он давно знает.
— Тогда у нас, ребята, тут большое село было… — сказал он. — Жили, конечно, по нынешним понятиям небогато, но сами себя кормили и государству давали хлебушек. Ну и мясо, конечно, сдавали в кооперацию. А потом Штопман приехал. Первым делом он церковь сломал, памятник архитектуры, если по–нынешнему. А потом и за людей принялся. Которых в тюрьму посадил, которых на месте пострелял. А отца моего — он на гражданской войне ногу потерял — выселить решил, потому что ему дом наш понравился. Сам в нем решил обосноваться со своими штопманятами. Ну и оформил отца, как кулака, по первой категории. Самого куда–то на Соловки отправил, а нас с матерью в Сибирь. Когда выселяли нас, мать силком из дома вытаскивали. Я–то на печке забился, так меня Штопман конфеткой оттуда выманил. Вылезешь, говорит, я тебе конфетку дам. И дал ведь конфетку–то, у него с собой целый кулек был, чтобы детишек на мороз выманивать. Бросили нас всех в сани и повезли на станцию. А там в теплушку погрузили — и, как скотину какую, в Сибирь. По дороге ни пить, ни есть не давали. Многие, конешно, и померли. А мне повезло. Я с вагону выпрыгнул да ногу себе и сломал. Пока то да се — вагон уже ушел, и никто не знает на станции — откуда такой фрукт образовался. И охрана молчит. Им ведь нагоняй полагался, если сбежит кто… Вот так и реабилитировали меня. Сволокли, обмороженного, в больницу, а потом в детский дом сдали. Девять лет мне тогда было. Меньше, чем вам сейчас. Так что дорого мне та конфетка обошлась, которой меня Штопман угостил…