И, объяснившись так, сам задумывается над непонятным устройством жизни. С одной стороны, конечно, через такие университеты прошел Федор Алексеевич, что понятно ему все насквозь, но это пока бегаешь, гоношишься с делами. А сядешь в сторонке — и опять все непонятным делается.
— Ну, ладно… — говорит Гаврилов и внимательно смотрит в безносое лицо своего собеседника. — Пускай у нас комунизьма, значит, получилась. Не пашем, не сеем, одну нефть качаем да продаем за хлеб… Оно и не хреново, конечно, но получается, что мы и не хлеб едим, а нефть. Были хлеборобы, стали нефтееды… Ты этого, што ли, хотел?
Но ничего не отвечает ему каменный председатель…
Иногда и из газетки свежей, подсвечивая себе фонариком, читает ему что–нибудь Федор Алексеевич. Порою из злорадства — вон как вся комунизьма повернулась, но чаще от недоумения…
Впрочем, почитав газетку вслух, Гаврилов сразу успокаивается. Встает с бревна и, осветив казенным фонариком каменные глаза, долго смотрит в них.
— Видно, и правда ты сифилитик какой… — говорит он наконец. — И комунизьмя твоя от сифилису.
И уходит, уверенно ступая сквозь темноту, к себе в сторожку, аккуратно записывает там, что произведен наружный осмотр ограждения складов, и время ставит, взглянув на часы. Все, как положено. А потом, как положено, снова идет проверять пломбы на складах. А там, глядишь, и светать начинает, все веселее жить. Можно чайку попить не спеша и начинать собирать манатки — скоро уже и кладовщики подойдут… Сдашь им пломбы под роспись, и домой. Теперь целые сутки и день в полном твоем распоряжении, чего хочешь, то и делай. Хочешь, в огороде возись, а хочешь, так сиди, смотри на покосившийся сарай, на поленницу сгнивших дров в соседском дворе, на кривую скворечню, возвышающуюся над этим заброшенным хозяйством, и думай о том, как у тебя в жизни все аккуратно и прочно устроено.
И сегодня в предрассветный час не изменил Федор Алексеевич своего маршрута. Обошел забор, вернулся под реденький свет фонаря у ворот, постоял, подумав, потом пересек улочку и скрылся в темноте скверика. Уверенно обогнул одну груду мусора, другую, вышел на полянку и… ничего не понял. То ли с дороги сбился, то ли мерещиться начало — не было никакого памятника. Груда металлических стружек тускло поблескивала в лунном свете, и все. Тряхнув головой, включил Федор Алексеевич фонарик, и только тут увидел Штопмана. Уткнувшись безносым лицом в грязь, лежал он за грудой стружек. Похоже было, что самосвал, который разгружался здесь, задел за постамент, и Штопман не удержался на нем, сверзился прямо на землю.
Долго стоял Федор Алексеевич над поверженным врагом, потом сел рядом на бревнышко, задумался. Вот и не стало памятника этому злодею и душегубу — тут бы порадоваться надо, но радости–то как раз и не было. Закинув голову, смотрел Федор Алексеевич на небо и думал. О Штопмане, о себе, о жизни… Он думал, и ему казалось, что небо движется. Но это только казалось. Двигались колеблемые ветром верхушки деревьев…
А потом Федор Алексеевич встал и, не глядя на поверженного Сифилитика, зашагал назад в орсовский склад. Раскрыл в сторожке журнал дежурства и аккуратно записал: «04 часа 50 мин. Совершен наружный обход забора».
Он поставил точку и нахмурился, почувствовав, как потяжелела шариковая ручка. Уронил ее, и тут мелькнуло что–то в темном окне.
«Так… — подумал Федор Алексеевич. — Так…»
Он потянулся было к телефону, но в окне уже возникло безносое лицо. Медленно, словно и не разделяло их стекло, протянул Штопман к Федору Алексеевичу свою черную руку с дешевой ириской, зажатой в пальцах.
И Федор Алексеевич вдруг обреченно подумал, что ему надо выходить, а на улице мороз, сани и в санях — бьющаяся в слезах мать, он рванулся, но чугунная тяжесть уже сомкнулась над ним, и он упал грудью на стол, а потом, перевалившись через стул, медленно начал сползать на пол…
Пришедшие утром кладовщики таким и нашли его. С сжатыми кулаками, нелепо скорчившимся на полу…
Когда уже обмывали его и укладывали в гроб, удалось разжать закостеневшие пальцы, но там ничего не было, кроме дешевой ириски.
А похоронили Федора Алексеевича хорошо. От военизированной районной охраны прислали духовой оркестр, и он шел во главе похоронной процессии, сверкая на солнце медью труб и сотрясая воздух траурным ревом и громыханием.