— Стоит?! — весело удивился начальник управления Юлий Францевич Флешин. — Да ты что?! Вот дает, а!
Впрочем, веселое удивление схлынуло, едва только Миронов начал объяснять, что вместе с домом придется сносить и памятник.
— Ты это, Миронов, брось! — быстро сказал он. — На метр передвинуть такой памятник и то надо из Москвы разрешение получать, а ты: снести…
Прораб Григорий Миронов сказал, что дом номер сорок шесть в плане напоминает… что если… что жмут нули… — он не договорил, ледяное молчание висело в трубке.
— Так что же делать теперь? — робко спросил прораб Миронов в эту ледяную тишину. — Какие будут указания, Юлий Францевич?
— Поступайте, товарищ Миронов, сообразно обстановке! — холодно ответила телефонная трубка, и из нее посыпались короткие злые гудки.
Миронов растерянно поднял глаза на начальника участка, но того уже не было в кабинете.
— Его на совещание вызвали! — объяснила секретарша, и Миронов снова схватился за телефон, но оказалось, что и Флешин уехал в Москву, в главк, и вряд ли вернется до выходных.
— Ну вот… — сказал водитель Гоша, когда прораб Григорий Миронов снова оказался в кабине самосвала. — Я же чувствую, что от нервов у меня грудь чешется. А вы: ба–ня… Тоже мне. Еще культурный человек, называется.
Между тем во время отсутствия прораба Григория Миронова обстановка во дворе дома номер сорок шесть резко изменилась.
Дымя папиросками, сидели работяги вокруг вождя мирового пролетариата, а тот словно бы что–то объяснил им, размахивая кепкой. И такие лица были у работяг, что казалось, слышат они оратора, более того — западают его слова в души, и сейчас встанут они, и пойдут, и сделают… Что–нибудь такое сделают, что еще семьдесят лет не разобраться будет. Да… Вот такие одухотворенные лица были у работяг, совсем не похожие на озлобленное лицо прораба Григория Миронова. Одухотворенность эту почувствовал и водитель Гоша:
— Суки! У меня все утро на нерве, а вы… — И он катнул сапогом пустую бутылку.
— Маленько еще есть… — сказал бульдозерист Ременьев. — Маленько мы тебе, Гоха, оставили…
Он вытащил из себя семисотпятидесятиграммовую бутылку, на дне которой покачивалась темная жидкость. Однако передать ее не успел. Бутылку выхватил прораб Григорий Миронов.
— Да вы что? Бы что, мать–перемать, думаете, я отлучился, так и пить можно?! Да я…
И он быстро оглянул работяг, высматривая, на ком бы сорвать злобу. Но работяги знали своего прораба.
Набычившись, опустили они головы, ожидая дальнейшего развития событий, и только Ильич открыто и безбоязненно встретил взгляд. Миронова. Ильич даже как бы и шагнул вперед, словно приглашая прораба высказаться, открыто сказать народу, что он о нем думает… И такая ехидная усмешка гуляла по бронзовому лицу, что помутилась голова у Миронова, не помня себя, запустил он бутылкой в памятник.
Брызнуло по сторонам разбитое стекло, монумент картаво загудел, по темному липу покатились черные, плодово–ягодные слезы, а работяги словно бы онемели от этого чудовищного святотатства.
— Сука–а! — первым опомнился Гоша. — Что же ты сделал, сука! Там же, может, граммов сто было нолито!
И он рванулся к прорабу Григорию Миронову. От быстрого движения фуфайка на нем распахнулась и на мгновение стало видно всю тельняшку. Замызганной она была только в середине, а по бокам ничего — еще можно носить — почти чистая.
Но прораб Миронов увернулся от Гоши, шагнул к памятнику н, встав на колени, припал щекою к испачканной белилами штанине вождя.
— Кто их мерил, эти граммы… — вздохнул Ременьев. — Может, там и двести оставалось…
— Да.. — кивнул, соглашаясь с ним, пожилой экскаваторщик Дима. — В прежние–то времена за такое дело…
— А что прежние времена, что прежние?! — злобно взглянув на коленопреклоненного Миронова, выкрикнул Гоша. — Сейчас тоже только Сталина ругать можно. А насчет Ильича еще не слыхать указаний!
— Мужики! — заорал вдруг Миронов. — Он же пустой насквозь и только на штырях держится! Слышь, Петро! Если тросом его схватить, то ничего, запросто возьмем погрузчиком!
И он обернулся к водителю погрузчика Петро Клещеву. Только не слышал его Петро. Смотрел плодово–ягодным взором, и сквозь прораба, сквозь ущелья застывшего бетона, сквозь груды заросших травой кирпичей проникал его взгляд. Видел Петро то далекое время, когда гремело барабаном советское солнце и юные пионеры, застыв в строю, смотрели на памятник, а на груди у них сурово и неподкупно–ало полыхали галстуки…
Памятники, как известно, не стареют. Не плешивеют чугунные головы, не высыхает, скручиваясь в морщины, металлическая кожа, внутри тоже ничего не болит у памятников, поскольку нет у них ни души, ни волос, ни кожи. Все так, но все же, все же… Петро Клещев смотрел на бронзового Ильича и думал, как сильно постарел тот за последние годы. А ведь он, Петро, помнил Ильича совсем другим…