Стоял октябрь, месяц жары и цветов, пыли и духоты. В октябре городок, где училась Марта, весь утопал в цветах, словно принарядившись к празднику. Каждую улицу окаймляли деревья в пунцовом уборе, над каждым тротуаром, в каждом саду простирали свои легкие лепестки джакаранды, а под ними, подобно дискантам, вплетались в общий хор красок розоватые и белые бугинеи; позади же, словно низкий звук трубы в оркестре, вдруг вздымались ослепительно красные бугенвиллеи, ярким потоком переливаясь через каменные ограды. Повсюду живые краски и ослепительный свет — этот свет бомбардировал город, зной бил с белесых небес и рикошетом отскакивал от серого раскаленного асфальта, нависая над крышами дрожащей пеленой. Листва на деревьях — темно-зеленая, плотная, блестящая — была покрыта легким налетом пыли, точно вода в грязном водоеме. Проходишь мимо дерева, и кажется, что свет перескакивает с ветки на ветку, с листка на листок. Ужасный месяц октябрь! Ужасный своей красотой — красотой палящего зноя, пыли, духоты. Все только и смотрят на небо, на отягощенные листвой деревья вдоль улиц, на гряды свинцовых облаков, но проходят недели, а перемен никаких, лишь ветер завихрит пыль на перекрестке и тут же в изнеможении спадет. Вспоминаешь запах цветов — и на память тотчас приходит запах пыли и бензина; вспоминаешь победоносный оркестр красок — и на память тотчас приходит гневное, добела раскаленное небо. Вспоминаешь… впоследствии Марта вспоминала, что в это время у нее отчаянно болели глаза, потом веки закрылись, и началось нагноение; она лежала в затемненной комнате и пыталась подшучивать над своим состоянием: она ужасно боялась совсем ослепнуть. Вернее, она боялась собственного страха, так как бояться слепоты было нечего — половина девочек в ее школе болела этой болезнью. Просто надо было выждать, пока глазам не станет лучше. Но Марта не могла лежать в постели и терпеливо дожидаться выздоровления; она так приставала к сиделке, что ей в конце концов разрешили перебраться на веранду, где девушка сидела в тени густой завесы из золотого вьюнка, отделявшей ее от улицы; и тут, глядя сквозь воспаленные веки на лившийся с неба свет, она убеждалась, что видит. Марта проводила на веранде целые дни, и волны зноя и дурманящих ароматов наплывали на нее, заставляя вздрагивать от какой-то щемящей тоски. Тоски о чем? Она сидела и, болезненно морщась, точно от ударов невидимого врага, вдыхала тяжелый, насыщенный разнообразными запахами воздух. А тут еще экзамен. Она все свои надежды обычно возлагала на усиленные занятия в течение последних двух недель, ибо принадлежала к тому типу людей, которые с фотографической точностью могут запомнить и удержать в памяти что угодно, но… не более месяца. А потом все, что Марта успевала выучить, исчезало, как будто она никогда и не знала этого. Таким образом, вздумай Марта держать экзамены, она, вероятно, выдержала бы их, но весьма посредственно.
Миссис Квест сообщили, что у ее дочери инфекционный конъюнктивит. Затем она получила письмо от Марты, весьма истерическое; затем еще одно, на этот раз краткое и ничего не говорящее. Миссис Квест отправилась в город и повезла дочь к окулисту, который осмотрел ее и сказал, что с глазами все в порядке. Миссис Квест разозлилась и повезла дочь к другому окулисту — такую же злость вызывали у нее врачи, не сразу соглашавшиеся с диагнозом, который она ставила своему мужу. Второй окулист был человек терпеливый, склонный к иронии и подтвердил все, что наговорила ему миссис Квест.
Самое любопытное, что миссис Квест, чья воля на протяжении многих лет была направлена на то, чтобы заставить Марту хоть чем-то выделиться, — эта самая миссис Квест легко примирилась с болезнью дочери и даже настаивала на том, что зрение у Марты ослабело, когда Марта пыталась уверить ее в обратном. Как только миссис Квест прибыла в город и взяла все в свои руки, Марту словно подхватила некая сила и понесла в совершенно непредвиденном направлении — если вообще можно говорить о каком-либо предвидении применительно к чему-то необычайно путаному и противоречивому. В результате Марта вернулась на ферму — «чтобы дать отдых глазам», как объясняла соседям миссис Квест, почему-то гордившаяся тем, что так смущало Марту.
И вот Марта оказалась дома, «чтобы дать отдых глазам», но читала ничуть не меньше, чем всегда. Забавно было послушать, какие разговоры вызывало между матерью и дочерью столь неразумное поведение. Миссис Квест не говорила: «Ведь у тебя переутомлены глаза, зачем же ты читаешь?» — нет, она заявляла: «Ты это делаешь нарочно, чтобы расстроить меня!» Или: «Почему ты непременно должна читать такие книги?» Или: «Ты ставишь под угрозу все свое будущее и не желаешь считаться с моими советами». Марта хранила упорное насмешливое молчание и продолжала читать.
И вот в шестнадцать лет Марта ничем не занималась, безумно скучала и иногда втайне дивилась тому (впрочем, эта мысль приходила ей в голову лишь на миг и тут же исчезала), что она решила не сдавать экзаменов, которые ей было бы так легко выдержать. Ведь она была на голову выше своего класса и ей не пришлось бы даже особенно готовиться. Но поскольку разобраться в этом ей было трудно, она гнала эти мысли прочь. А все-таки — почему она обрекла себя на жизнь в этой глуши, откуда ей так не терпелось выбраться? Свидетельство об окончании школы было простейшим пропуском во внешний мир. А вот без него выбраться отсюда так трудно, что ее даже по ночам преследовали кошмары: ей снилось, будто она привязана за руки и за ноги к колесу паровоза, или будто по пояс увязла в зыбучих песках и никак не может оттуда вырваться, или взбирается по лестнице, которая движется вниз под ее ногами. У Марты было такое ощущение, точно ее кто-то околдовал.
Потом миссис Квест начала поговаривать о том, что вот Марни только что получила свидетельство об окончании школы, — и тон у нее был пренеприятный, точно она хотела сказать: «Если уж Марни смогла выдержать экзамены, то почему же ты не можешь?»
Марте не хотелось встречаться с Марни, и избегать этих встреч ей было нетрудно, ибо ван Ренсберги и Квесты за последнее время стали все больше отходить друг от друга. Причиной была не только внезапная перемена в отношениях — так бывает порой между соседями, — а нечто более основательное. Мистер ван Ренсберг становился все более ярым националистом, и миссис ван Ренсберг, встречая миссис Квест на станции, смотрела на нее теперь каким-то виноватым взглядом. Мало-помалу, в силу вполне естественной реакции, Квесты, говоря о ван Ренсбергах, стали называть их «эти проклятые африкандеры», хотя обе семьи дружили много лет, не думая о том, что они принадлежат к разным национальностям.
Марте не хотелось размышлять обо всем этом. Она была всецело занята собой и находилась в состоянии, близком к тяжелой депрессии. Впоследствии она вспоминала об этой поре как о худшем периоде своей жизни. Ей все время казалось, будто ее куда-то тащат, критикуют, расценивают, и это ее пугало. Она не понимала, почему поступает вопреки своей воле, своему разуму, вопреки всему, во что она верит. Ей казалось, что тело и мозг ее оцепенели.
Она была бессильна. Ее окружали поля их фермы, напоминавшие любимую страну, отказывавшую ей в правах гражданства. Она повторяла про себя знакомые с детства названия, точно магические формулы, потерявшие свою силу: Двадцать акров, Большая табачная земля, Поле на гребне, Сто акров, Клочок кафра, Заросли у изгороди, Участок под тыквой, — они казались ей сейчас просто обычными словами. Гуляя по Двадцати акрам, обсаженным с трех сторон рощицей из эвкалиптов (напоминавших об увлечении мистера Квеста лесонасаждениями), по этому клочку земли на склоне холма, розовому с желтым, усыпанному осколками кварца и белыми камешками, Марта с раздражением спрашивала себя: «Почему Двадцать акров? Ведь тут всего каких-нибудь двенадцать! Почему Сто акров, если их всего семьдесят шесть? Почему ее семейство так любит давать пышные названия самым обычным, даже захудалым вещам?» Дело в том, что сейчас в ее глазах все как-то измельчало, съежилось, словно село после стирки. Дом тоже представал перед ней в каком-то неприглядном виде. Он казался ей не только жалким, но просто отвратительным. Все разрушалось, подгнивало, провисало.