Только одно портило им настроение: Мартон опять прилег, ему трудно было стоять на ногах, а есть не хотелось. Он пощипывал виноград, не отводя глаз от далекого осеннего неба, проглядывавшего сквозь деревья. Тщетно подносил Петер на огромной ладони, словно на подносе, громадные грозди винограда и кричал:
— Больнице бесплатно отдыхающих… Посещение с восьми до десяти утра.
Мартон и на шутку ответил коротко:
— Мне лучше.
— Ну, конечно, домой пойдем! — согласился тут же Петер и засмеялся: все его лицо, глаза и брови широко расплылись. — Домой пойдем! — сказал он, будто из слов Мартона «Мне лучше!» естественным выводом было не «Останемся здесь», а «Домой пойдем!».
Уцелевшую кукурузу — ибо всю эту уйму уничтожить было невозможно — они бросили, чтобы в дороге не попасться с ней. Да и, кроме того, им казалось, что в ближайшие пятьдесят лет ни один из них не захочет взять кукурузы в рот. Но Мартону вдруг другое пришло в голову.
— А вы закопайте ее, — предложил он, но, чтобы никто не поинтересовался, для чего это надо, тут же спросил у Петера: — Который час?
— Может, девять, а может, десять. Когда встает солнце в октябре? Лайош! Ты ведь у нас все знаешь…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,
в которой Мартон еще и понятия не имеет о том, какое горе причинил он своему брату Беле, Витязю Яношу, Илушке и г-ну Фицеку, который от отчаяния начинает говорить с богом на «вы»
Жизнь г-жи Фицек больше всего напоминала жизнь лесных зверей, а если и отличалась кое-чем, то разница была не в пользу жены Фицека. Ведь лесной зверь живет в своей норе, воспитывает детенышей, за квартиру не платит и только изредка, если чует опасность или его кто-нибудь изгоняет, ищет себе другое пристанище. А у жены Фицека даже логова постоянного не было, всю жизнь кочевала она с места на место. Сперва одна, потом вместе с малышами. Даже когда дети подросли, не могла она найти верного приюта ни для себя, ни для них.
Родилась она где-то возле Веспрема, неподалеку от Зирцинского монастыря, несколько лет спустя после того, как «венгерский народ» заключил соглашение со своим императором и выразил якобы желание и в дальнейшем не иметь ни хлеба, ни вина, ни здоровья[53].
По деревне в белых рясах расхаживали монахи, потупив очи долу, и все-таки не раз выяснялось, что они-то лучше всех замечали красивых девушек села. «Бойся монахов», — учила Берту мать. А отец — он никогда не вмешивался в нравственное воспитание детей, тем более что все они, к великой его досаде, были девочки, — громко и залихватски запевал: «Ведь и поп грешить горазд, лишь бы по сердцу пришлась». Впрочем, он тут же обрывал песню и бросал с презрением: «Им ничто другое на ум нейдет. Они, бедняжки, и потеют, только когда целуются да жрут».
Под соломенной крышей хибарки, которую окрестили школой, и начались «годы учения» будущей жены г-на Фицека. Учебное заведение состояло из единственной комнаты с земляным полом, семидесяти детей — мальчиков и девочек, четырех классов и одного учителя. Восьми лет от роду девочка успешно завершила свое «образование», закончив два класса. Она научилась, — хотя это стоило ей бо́льших усилий, чем выстирать ворох грязного белья, — писать буквы и даже читать целые слова.
После того как Берта благополучно окончила два класса, отец ее, шорник, г-н Редеи (крестьяне всех некрестьян величали господами) и его белошвейка-жена переселились вместе с детьми в Сентмартон, где «и людей и лошадей больше», чем в деревеньке возле Зирцинского монастыря, и, стало быть, легче получить работу. Правда, очень скоро выяснилось, что работа не зависит ни от числа людей, ни от количества лошадей, и Берту пришлось взять из школы. Ее так же, как и сестер Янку, Терезу и Лину, десяти лет отдали в прислуги. Сначала ее отвезли недалеко, в Дёр, чтобы девочка и мать день-деньской не плакали в разлуке; потом, когда выяснилось, что хотя Дёр только в восемнадцати километрах от Сентмартона, но матери с дочкой придется видеться не чаще чем раз в год, отец повез Берту в Будапешт. Будапешт был в ста пятидесяти километрах, но платили там прислугам чуточку больше. «Все одно, дочка, что раз в год, что в два года раз видеться». Старик не отличался чувствительностью, да и к лицу ли она человеку, который от зари до зари вот уже пятьдесят шесть лет мастерит сбрую лошадям, а сам, как оказалось позднее, только одной лошадью и разжился, да и то ненадолго — пока она везла его на погост. Молчаливый Редеи не желал подменять подлинные чувства чувствительностью. «У коня большая голова — пускай он и горюет», — говаривал он жене в те минуты, когда они, оставшись в одиночестве, вспоминали своих дочерей или когда получали от них письма. А приходили письма редко, потому что и времени писать не было, да и нелегко оно, а кроме того, ведь марки дороги, да и конвертов даром не дают. Письма приходили жалобные: «Здравствуйте, дорогие родители. Я, слава богу, здорова, чего и вам от всей души желаю… И хочу вам сообщить… и еще сообщаю, милые родители…»
53
Намек на соглашение, заключенное между Венгрией и Австрией в 1867 году, в результате которого Венгрия оказалась в полуколониальном положении.