«Коню овса не припасли, так плетью кормят», — вздыхал старик Редеи, читая письма дочерей. И только за работой, протыкая шилом сбрую, зажатую в деревянные тиски, и чувствуя, как слабеют руки, прибавлял: «Усталый конь и хвост с трудом таскает». Сквозь мутное оконце каморки с земляным полом старик поглядывал на сверкавшие в лучах солнца окна монастыря. «И поделом коню, почто попом не стал», — приговаривал он и с такой силой заворачивал тиски, что кожа сбруи начинала трещать, протестуя: «И что ты ко мне-то привязался, разве я виновата?»
Скитания четырнадцатилетней Берты продолжались потом в Пеште. То хозяйка была сурова, но «справедлива» и потому, жалея еду, не жалела оплеух; то хозяин был чересчур внимателен, даже ночью интересовался, как спит девочка. Так или иначе, но за восемь лет, пока Берта не вышла замуж, она переменила с дюжину хозяев, домов и улиц, все время попадала из огня да в полымя, и горькая ее судьбина оставалась неизменной.
Замужество тоже не принесло ей верного пристанища. Г-н Фицек попытал сперва счастье в Будапеште, на улице Акацфа. «Хозяйкой будешь!» — сияя глазами, говорил он Берте, которая в ответ тоже смотрела на него сияющими глазами. Потом г-н Фицек приютился в Гёдёллё. «Там, где король живет, над каждым грошом трястись не будут! — весело воскликнул он. — Не станут же люди на глазах у его величества в дырявых чеботах ходить!» Он ошибался. Ходили! Тогда переехали обратно в Пешт. Улица Мурани, улица Бема, улица Луизы, площадь Кальвария, улица Гараи, площадь Гараи, улицы Алфельд, Сив, Бетлен, Жасмин, Нефелейч — таковы были узловые станции, не говоря уже о полустанках, где они останавливались на месяц, на два.
И за двадцать лет — десять детей.
Жене Фицека казалось столь же естественным, что она работает, как другому, что он дышит. Трудилась она от зари до зари, как и отец с матерью, и не жаловалась. Никогда не говорила, что работа для нее — радость, но и не говорила, что — мука. Попросту выполняла ее. На болезни свои внимания не обращала и переносила их на ногах. Казалось, в ней таятся неиссякаемые силы.
Лицо Берты еще и в сорок пять лет не было старым, фигуру тоже не изуродовали годы. Иногда она смеялась так же страстно; как в девичьи годы, и глаза ее, казалось, так и мечут веселые искорки из-под полуопущенных ресниц. Берта откидывала голову, тело у нее натягивалось, как струна, и чудилось, будто оно даже звенит от этого смеха. Правда, смеялась она все реже и реже. С каждым годом становилась молчаливей — не желала, хотя и не задумывалась над этим, — разменивать чувства на скучные слова. Да и какие могли быть чувства в квартире Фицеков, набитой шумом, суетой и вечно сменяющими друг друга заботами.
Когда в воскресенье после обеда Берта мылась, причесывалась и надевала праздничное ситцевое платье, она все еще была хороша. Черные волосы ее трещали, стоило провести по ним гребнем, глаза лучились, хотя и с меньшим жаром, чем прежде. И сидела она среди детей своих, словно летняя луна среди звезд на безоблачном небе, вся озаренная сиянием. Улыбалась и молчала, касаясь взглядом то одного, то другого ребенка. Ей приятна была тишина, эти медленно проплывающие воскресные послеобеденные часы. (Рабочему человеку, когда он не работает, каждый час кажется за три.) Она и вправду чувствовала себя так же, как то спокойно сияющее небесное тело; будто и она вечно была и вечно останется среди своих звезд.
В такое время даже г-н Фицек останавливался на миг, любовался женой, однако неизменно заявлял: «А все-таки ты уже не та, что прежде». И детям каждый раз объяснял: «В девушках ваша мать была ну точь-в-точь гусарский капитан».
На детей Берта поглядывала украдкой, так, чтобы они не заметили, но видно было по улыбке, что, смотрит она или нет, все равно чувствует их постоянно. Не ласкала она их, не нежила — боялась, что тихое течение чувств перейдет в бурное, а за бурные чувства она уже и так поплатилась: на третьей неделе замужней жизни разбились они о скалы переменчивых настроений мужа, клочьями повисли на них. Сперва Берта не понимала даже, что случилось. Потом сжалась вся, ушла в себя. Да и кому захочется каждый раз высчитывать — сейчас можно, а сейчас нельзя. Бурливый, сладостный жар сменился терпкой обдуманной холодностью. Этой переменой определилось также и ее отношение к детям.