Тревожась за Мартона, г-н Фицек плохо спал ночью и сейчас сонно, угрюмо оглядывал опустевшую квартиру, словно не он выезжал из нее, а комната, кухня, стены, порог, дверь и потолок предательски его покидали. Нахмуренный взгляд г-на Фицека, казалось, говорил с укором: «Стало быть, и ты уходишь навеки?»
Г-н Фицек сердился на неверную квартиру, а жена прощалась с ней. Два года прожила она здесь. Год назад еще был жив маленький больной Йошка, в том уголке лежал он в корыте, так и не научившись сидеть. Ему было уже два года, но его бескровные губы не проронили еще ни слова. Он только смотрел красивыми жалобными глазами, будто говорил матери: «Чем я согрешил?» Потом родилась Лиза. Йошка помер. Другие воспоминания пришли на память: вся жизнь, которую она здесь провела. У того окна сидел обычно Мартон. «Куда он девался?» — терзалась думами Берта. Там он занимался, она будила его на рассвете, потому что сын ложился поздно вечером, после школы бегал по ученикам — «этим оболтусам», как говаривал иногда смертельно усталый мальчик. Днем у него не было времени готовить уроки, и он просил будить его на заре. Умывался холодной водой из-под крана, чтобы «сон ушел», садился к окну, брал в руки книгу и что-то твердил вслух. Мать и до сих пор помнит одну упрямую, десять раз повторенную фразу: «Тогда мудрый Иштван Святой победил войско Коппаня; двадцать тысяч язычников венгров пало на поле битвы; этой прекрасной победой наш самый славный король заложил основы венгерского христианского государства…» Когда Мартон доходил до этого места, он выглядывал в окно, смотрел долго, сонно и задумчиво, потом тряс головой и начинал сызнова: «Тогда мудрый Иштван Святой победил войско Коппаня; двадцать тысяч язычников венгров пало на поле битвы; этой прекрасной победой наш самый славный король заложил основы венгерского христианского государства…» Он снова останавливался, снова глядел в окно.
…Для жены Фицека квартира была убежищем, приютом, здесь она обреталась весь день, поджидала своих детей, готовила для них обед и ужин, разбирала постели, проводила с ними свои дни…
«Куда ж подевался Мартон?» — хотелось ей спросить, и не потому даже, что она ждала ответа от мужа, а просто чтобы на душе стало легче. Это долгое молчание казалось ей предательством. А вдруг муж знает что-нибудь успокоительное. Ведь так, когда молчишь о нем, его будто вдвойне не существует. И все-таки она ничего не спрашивала. Торопиться надо. Внизу на улице стоят две ручные тележки — они теперь тоже вздорожали: шестьдесят пять крайцаров в час.
Что, если б сейчас, когда г-н Фицек, бранясь, вытаскивал старую деревянную кровать и слежавшиеся соломенные тюфяки, она завела речь о Мартоне?.. Боже упаси!
Грустно глядели на нее оголенные стены, пол и потолок. Берта кивала головой: «Бог с тобой, укромное жилище».
Вещи погрузили на тележки.
Можно было трогаться в путь.
В этом году осень наступила рано, и листья, не ожидавшие ее, еще зеленели на ветках. Ни лес, ни поле, ни народ, ни даже правительство, именовавшее себя всемогущим и всезнающим, не ожидали в те жаркие августовские дни, что так стремительно и с такой силой хлынет ветер с Карпат.
Хлестал холодный косой дождь. Деревья с отчаянием заламывали влажные руки. Тихий летний лепет листьев сменился шорохом, грустным, полным мольбы.
Те, кто в августе, сдвинув кивера набекрень, шли, посмеиваясь и распевая, словно на небольшую «увеселительную» прогулочку с убийствами, и надеялись еще до наступления зимы вернуться героями, с царапинкой или даже без оной и, отчаянно привирая, рассказывать о пережитом, — теперь, смущенные и беспомощные, тупо смотрели перед собой, утратив веру и дрожа, словно деревья, словно осенние листья. Страдания, увечья и смерть ходили вокруг. И когда кто-нибудь попадал в тыловой госпиталь, он не мог рассказать даже десятой доли того, что пережил.
Об одной смерти можно рассказать. Одна смерть потрясает: забрызгано кровью лишь несколько травинок, в небеса уставляется только пара глаз, и лишь одни уста теряют очертания. Но когда сотни тысяч пожелтевших рук тянутся куда-то, растопырив искривленные, утратившие свое назначение пальцы, когда среди трупов лошадей валяются оторванные, недвижные ноги, откатившиеся в сторону шлемы, ненужные уже башмаки и шинели, словно все мертвецы вселенной сосредоточены в одном месте, — тогда глаза закрываются, осязание притупляется, уши отказываются слышать и чувства судорожно замирают. Нужно время для того, чтобы нечеловеческие и бесчеловечные впечатления притупились и стали доступны людскому восприятию.