— Господин фельдфебель, на какой фронт мы едем?
— Военная тайна, — звучит ответ.
А фельдфебель — важная птица. Ему не бросишь в глаза «Одурел!» Приходится ждать, пока кухня укатит к другому вагону, только тогда и отведешь душу.
Кое у кого из солдат сохранились еще и домашние припасы. Они вынимают их, вертят в руках, гладят. Потом садятся на пол, скрестив по-турецки ноги, либо на нары, свесив ноги. Дурной сон, волнение, связанное с близостью фронта, езда, возбуждающая аппетит у большинства людей, — все это заставляет солдат есть больше, чем обычно. И солдаты едят. Едят помногу. Запивают еду горячим черным кофе. Потом их размаривает, охватывает приятное чувство: на работу не ходить, о семье не заботиться, об одежде и обуви не беспокоиться.
— Живем: день да ночь — и сутки прочь! — восклицает один.
— Как-нибудь да будет! — вторит ему другой.
— Никогда не было так, чтоб не было никак, — слышится из угла вагона чей-то бас.
— …твою мать! — заключает первый, словно ставя на всем свою печать.
— А мне бы хоть три года так кататься, — говорит Шиманди. — Чем плохо?
— Надоест, сынок, — отвечает Дёрдь Новак.
— Нет, товарищ, не надоест.
Шиманди осторожно прогуливается между солдатами, усевшимися в два ряда. Он и сейчас описывает полукруги ногами, которые все еще не забыли про матросские брюки.
— Да садись ты, олух, чего мечешься, как вор на ярмарке! — кричит ему кто-то, вовсе не почитая свои слова за грубость.
Солдаты только теперь, утром, и забываются сладким сном. Думать пока не о чем. Что было, то сплыло. А что будет — того еще нет, да и почем знать, чего не знаешь. Вот они и спят до самого обеда. Дышат свежим прохладным воздухом, забегающим в вагон. У иных от удовольствия даже слюнки текут.
Снова станция. Обед. Кроме двоих или троих упрямцев, уже никто больше не ругается с охраной. «Нельзя так нельзя», — говорят с тем кажущимся пониманием, без которого даже самое короткое время нельзя было бы переносить бесчеловечность. Только одно никак не могут взять в толк: почему их маршевый батальон едет под охраной, а другие без охраны: «Ну, да начальству виднее!»
После обеда берутся писать письма. Каждому хочется отправить весточку домой. А кто не умеет писать, стоит в замешательстве. Почесывает за ухом или в затылке, моргает, ищет глазами кого-нибудь, кто уже закончил свое письмо. Потом, оглядываясь по сторонам, подобострастно, стыдливо, будто он сам повинен в том, что не научился грамоте, просит написать ему письмо. С огромным усилием, не видя и не слыша, что творится кругом, он диктует медленно и с паузами. К Новаку подсаживается уже третий и недоверчиво смотрит на написанные строчки, будто проверяя их. Письма все страшно похожи друг на друга: «еще сообщаю, что жив и здоров, чего и вам желаю… и сообщаю… и еще сообщаю…»
Потом все опять ложатся спать. Один Шиманди ходит взад и вперед — он-то знает, что днем столько спать не следует, что тогда ночь будет томительно долгой, нескончаемой. А может, и другие это знают, да не обращают внимания. Живут по-новому: «Плюнь на завтрашний день, все равно не угадаешь, что он принесет!» А кроме того, здесь все не так, как дома, — вот и днем спокойнее спится, без тревоги. На свету и окружающий мир кажется не таким чужим. Вот только проснувшись перед самыми сумерками, люди чувствуют тяжесть на душе, словно они переели, перепили. И первым попадается всем на глаза Шиманди. Он по-прежнему ходит взад-вперед.
Но как-то однажды Шиманди попался и начальству на глаза. Он до тех пор слонялся по вагону, покуда в один прекрасный день его «рожа» не приглянулась командиру батальона. Он назначил Шиманди в охрану вместо солдата, который слишком потакал своим товарищам. Но Шиманди не оценил этой милости и на ближайшей остановке вернулся обратно в вагон. Физиономия его горела от пощечин.
— Что случилось?
— Ничего!
— А все-таки?
— Фельдфебеля оскорбил, — коротко и нехотя бросил Шиманди. — Сказал ему, что он осел!
— А он что?
— Ничего… — буркнул Шиманди и пошел ходить взад-вперед, как маятник. — Скажите, товарищ Новак, а что, если я майора назову ослом, предадут меня суду за оскорбление чести? Увезут обратно в Пешт? — Пешт был пределом его мечтаний, и он произнес это слово так, будто сказал: «В рай!»
— Едва ли.
Шиманди мучительно задумался.
— А… а если я стащу что-нибудь в офицерском вагоне? Тогда-то уж отдадут меня под суд? За воровство ведь к расстрелу не присудишь.