"За этих людей взялся Милюков". "С упорством, ему одному свойственным, он требовал от них написать воззваніе, чтобы не дѣлали насилій над офицерами"...
"Чтобы спасти офицеров, мы должны были чуть не на колѣнях молить "двух мерзавцев" из жидов и одного "русскаго дурака" (слова эти почему-то берутся в кавычки!)... Мы, "всероссійскія имена", были безсильны, а эти "неизвѣстно откуда взявшіеся" были властны рѣшить, будут ли этой ночью убивать офицеров"[38]. И "сѣдовласый" Милюков должен был убѣждать, умолять, заклинать. "Это продолжалось долго, бесконечно", Затѣм начался столь же безконечный спор насчет выборнаго офицерства. Наконец, пошли писать (все тѣ же "трое"). Написали. "Засѣданіе возобновилось... Началось чтеніе документа. Он был длинен. Девять десятых его были посвящены тому, какіе мерзавцы офицеры... Однако, в трех послѣдних строках было сказано, что все-таки их убивать не слѣдует... Милюков вцѣпился в них мёртвой хваткой... Я не помню, сколько часов это продолжалось... Я совершенно извёлся и перестал помогать Милюкову... Направо от меня лежал Керенскій... в состояніи полнаго изнеможенія... Один Милюков сидѣл упрямый и свѣжій. С карандашом в руках он продолжал грызть совершенно безнадежный документ... Мнѣ показалось, что я слышу слабый запах эфира... Керенскій, лежавшій пластом, вскочил, как на пружинах... Я желал бы поговорить с вами... Это он сказал тѣм трем: Рѣзко, тѣм безапеляціонным, шекспировским тоном, который он усвоил в послѣдніе дни... — Только наединѣ!... Идите за мной!... Через четверть часа дверь "драматически" раскрылась. Керенскій блѣдный, с горящими глазами: представители Исп. Ком. согласны на уступки... Трое снова стали добычей Милюкова. На этот раз он быстро выработал удовлетворительный текст... Бросились в типографію. Но было уже поздно: революціонные наборщики прекратили уже работу. Было два-три часа ночи"... Ничего подобного не было. Впрочем сам Шульгин замѣчает: "я не помню"... "Тут начинается в моих воспоминаніях кошмарная каша". И это вполнѣ соотвѣтствует тому, что мы читаем в напечатанных воспоминаніях Шульгина. От всѣх переговоров в ночь на 2-е марта у Шульгина осталось впечатлѣніе, что рѣчь шла только о каком-то умиротворяющем воззваніи к солдатам[39]. Болѣе, чѣм произвольное, изложеніе мемуариста сопровождается опредѣленным акомпаниментом, мало соотвѣтствующим настроеніям, которыя господствовали в эту ночь. Они, надо думать, в дѣйствительности не отвѣчали тогдашнему самочувствію самаго Шульгина. В 28 году Шульгину были отвратительны призывы: "свобода, свобода, свобода — до одури, до рвоты". Свои эмигрантскія переживанія он переносит в годы, о которых разсказывает, как мемуарист. По воспоминаніям он с перваго часа революціи мечтал о том, как бы "разогнать всю эту сволочь", всю эту "многотысячную толпу", имѣвшую "одно общее неизрѣченно гнусное лицо": "вѣдь это — были воры в прошлом (?), грабители в будущем". "Как я их ненавидѣл!" Умереть, "лишь бы не видѣть отвратительнаго лица этой гнусной толпы, не слышать этих мерзостных рѣчей, не слышать воя этого подлаго сброда". "Ах, пулеметов — сюда, пулеметов"! — вот "чего мнѣ хотѣлось, ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпѣ, и что только он, свинец, может загнать обратно в его берлогу вырвавшагося на свободу страшнаго звѣря. Увы! — этот звѣрь был... Его Величество русскій народ". Такими образами буквально переполнены страницы, посвященныя февральским дням, при чем сокращенная цитаты дают лишь блѣдную копію всѣх перлов литературнаго краснорѣчія автора воспоминаній. Конечно, может быть, таковы и были подлинныя чувства праваго націоналиста. Если это было так, то Шульгин, очевидно, в революціонной столицѣ умѣл тогда скрывать свои настроенія. (Мы увидим, что в Псковѣ, как свидѣтельствует офиціальная запись, Шульгин выявил свой облик довольно близко к тому, что он пишет в воспоминаніях). Иначе совершенно непонятно, как мог бы Керенскій получить впечатлѣніе, что в тѣ дни Шульгин проявлял « un esprit révolutionnaire sincère »? Как мог самый правый член думскаго комитета числиться в кандидатах революціоннаго правительства? — "он мог войти в правительство, если бы захотѣл", — говорит Милюков, но "отказался и предпочел остаться в трудную минуту для родины при своей профессіи публициста". Иным, чѣм в собственных воспоминаніях, рисуется Шульгин в часы переговоров и Суханову, в изложеніи котораго Шульгин, рекомендуясь монархистом, "был мягче Милюкова, высказывая лишь свои общіе взгляды по этому предмету" и не выражая никаких "ультимативных" требованій. Сопартнер Суханова при ночных переговорах, Стеклов в докладѣ, сдѣланном в Совѣщаніи Совѣтов, характеризуя "перерожденіе в дни революціоннаго пожара в вихрѣ революціонных событій психологіи... группы цензовых буржуазных слоев", упоминал о Шульгинѣ, который, выслушав текст одного из пунктов платформы, опредѣлявшей ближайшую деятельность будущаго временнаго правительства — "принять немедленно мѣры к созыву Учр. Собранія"... "потрясенный встал с своего мѣста, подошел и заявил: "Если бы мнѣ сказали два дня тому назад, что я выслушаю это требованіе и не только не буду против него возражать, но признаю, что другого исхода нѣт, что эта самая рука будет писать отреченіе Николая II, два дня назад я назвал бы безумцем того, кто бы это сказал, и себя считал бы сумасшедшим, но сегодня я ничего не могу возразить. Да, Учред. Собраніе на основѣ всеобщаго, прямого, равнаго и тайнаго голосованія". Не один Шульгин был в таком настроеніи. Стеклов утверждал, что Родзянко также "потрясенный" событіями, которыя для него "были еще болѣе неожиданны, чѣм для нас", слушая "ужасные пункты", говорил: "по совѣсти ничего не могу возразить". Очевидно, общій тон переговоров здѣсь передан значительно вѣрнѣе, нежели в личных воспоминаніях Шульгина. Только так переживая эти моменты, сам Шульгин позднѣе мог сказать на собраніи членов Думы 27 апрѣля: "мы спаялись с революціей", ибо не могли бы спаяться ни при каких условіях с "горсточкой негодяев и маніаков, которые знали, что хотѣли гибели Россіи", патріотически настроенные люди, даже "раздавленные тяжестью свалившагося" на них бремени.
4. Настроенія перваго марта.
Послѣ крушенія "самой солнечной, самой праздничной, самой безкровной" революціи (так восторженно отзывался прибывшій в Россію французскій соціалист министр Тома), послѣ того, как в густом туманѣ, застлавшем политическіе горизонты, зашло "солнце мартовской революціи" — многіе из участников ея не любят вспоминать о том "опьянѣніи". которое охватило их в первые дни "свободы", когда произошло "историческое чудо" , именовавшееся февральским переворотом. "Оно очистило и просвѣтило нас самих" — писал Струве в №1 своего еженедельника "Русская Свобода". Это не помѣшало Струве в позднѣйших размышленіях о революціи сказать, что "русская революція подстроена и задумана Германіей". "Восьмым чудом свѣта" назвала революцію в первой статьѣ и "Рѣчь". Епископ уфимскій Андрей (Ухтомскій) говорил, что в эти дни "совершился суд Божій". Обновленная душа с "необузданной радостью" спѣшила инстинктивно во внѣ проявить свои чувства, и уже 28-го, когда судьба революціи совсѣм еще не была рѣшена, улицы Петербурга переполнились тревожно ликующей толпой, не отдававшей себѣ отчета о завтрашнем днѣ[40]. В эти дни "многіе целовались" — скажет лѣвый Шкловскій. Незнакомые люди поздравляли друг друга на улицах, христосовались будто на Пасху" — вспоминает в "Былом" Кельсон. Таково впечатлѣніе и инженера Ломоносова: "в воздухѣ что-то праздничное, как на Пасху". "Хорошее, радостное и дружное" настроеніе, отмѣчает не очень лѣво настроенный депутат кн. Мансырев. У всѣх было "праздничное настроеніе", по характеристикѣ будущаго члена Церковнаго Собора Руднева, человѣка умѣренно правых взглядов. Также "безоглядно и искренно" всѣ радовались кругом бывш. прокурора Судебной палаты Завадскаго. "Я никогда не видѣл сразу в таком количествѣ столько счастливых людей. Всѣ были именинниками" — пишет толстовец Булгаков[41]. Всегда нѣсколько скептически настроенная Гиппіус в "незабвенное утро" 1 марта, когда к Думѣ текла "лавина войск " —"стройно, с флагами, со знаменами, с музыкой", видѣла в толпѣ все "милыя, радостныя, вѣрящія лица".