Сегодня, однако, предметом беседы была не Николкина учёба. Оказалось, московская гимназические и вообще учебные круги взбудоражены недавним возмутительным происшествием. Дело было так: пару дней назад, некто Суходолов Викентий Селивестрович, латинист гимназии где преподаёт Василий Петрович, остановил на Тверском бульваре гимназиста, у которого не оказалось гимназического билета. Причиной придирке, как это нередко бывало, оказались отсутствовавшие на гимназической фуражке инициалы учебного заведения. Я ещё со времен первого знакомства с Николкой понял, что обычая выламывать римские цифры из жестяного веночка–кокарды были своего рода неписаной традицией гимназистов, и полагал, что начальство давно с этим смирилось. Так оно, впрочем, и было — и лишь самые рьяные и недалёкие поклонники казарменной дисциплины всё еще пытались плыть против течения.
Таким был и памятный мне по стычке в кофейне Вика–глист. На вопрос, какой он гимназии, гимназист ответил учёному мужу: «Никакой». А при попытке получить у него более внятный ответ, просто удалился, посвистывая. Опешивший от такой наглости латинист принялся звать городового; тот явился и задержал нарушителя, который, впрочем, и не думал бежать.
Нахалом этим оказался некий Эффенбах, ученик седьмого класса одной из московских гимназий — и теперь его судьба, как, впрочем, и роль, сыгранная в этом прискорбном инциденте латинистом, горячо обсуждалась во всех гимназиях и реальных училищах столицы. Знал об этом и Николка; первое же его упоминание о том, что говорят по поводу происшествия в их классе, вызвало достаточно бурную реакцию Василия Петровича. Тот, судя по всему, недолюбливал коллегу, однако ж, никак не одобрял поведения Эффенбаха.
«Что делать с такими вот молодыми нахалами?» — сетовал дядя Николки. Сечь поздно, а не сечь — распустится ещё больше. Простить, не изгнав (совершенно заслуженно, кстати) из гимназии — обнаглеет еще больше. Выгнать — станет, пожалуй, ещё и революционером. «Времена наступили тревожные, — рассуждал Василий Петрович, — и сейчас многие родители мальчиков даже и благородных семей всерьёз опасаются, что их дети уйдут в бомбисты, анархисты, революционеры. Всем памятны ещё нигилисты, о которых писали в своих романах Тургенев и Чернышевский. Родители гимназистов, — как пояснял он, — и сами не раз встречали этих нигилистов на улицах Москвы, точно так же, как и убеждённых народников в красных мужицких рубахах». Правда, по словам Василия Петровича выходило, что у нигилистов дресс–код был всё же несколько другой: тёмные очки, перекинутый через плечо плед, небрежность и неопрятность, рабочие рубахи с кожаными поясами. Мужчины носили длинные волосы; девицы–нигилистки, напротив, стриглись коротко.
Меня признаться, это изрядно удивляло — неужели местные жандармы настолько беззубы, что будущие революционеры совершенно их не боятся, выставляя напоказ свою принадлежность к противогосударственному движению? И это — всего через пять лет после цареубийства? Тогда, пожалуй, я понимаю Геннадия и его радикалов, которые, вопреки здравому смыслу обосновались в таком рассаднике нигилизма, как «Ад» на Большой Бронной…
Пока я так размышлял, тема разговора сменилась. На этот раз нить беседы взяла в свои руки Ольга Георгиевна; и выволочку получал не абстрактный какой–то Эффенбах, а вполне конкретный Николка. Оказывается, тётя, открыв его какой–то их его учебников, увидела на форзаце следующее предупреждение:
«Сия книга принадлежит Николаю Владимировичу Овчинникову. Кто возьмёт её без нас, тот получит в правый глаз, кто возьмёт её без спроса, тот останется без носа».
Грозное предупреждение вовсе не напугало тётю Олю, а наоборот привела ее в крайнее раздражение; в результате мы примерно четверть часа выслушивали (вполне в духе застольных наставительных бесед, принятых по её словам в Институте благородных девиц), нравоучение на тему трепетного отношения к книгам вообще и к учебникам русской словесности — в особенности. Николка, красный, как рак, извертелся на стуле, Василий Петрович лишь одобрительно кивал головой — не отрываясь, впрочем, от тарелки. Вредина—Маринка торжествовала; и вдруг, когда тётя Оля разразилась особенно поучительным пассажем, Николкина кузина вдруг как–то по особому стрельнула в меня глазами, и, потянувшись за хлебом, как бы ненароком оставила рядом с плетеной корзинкой крошечный бумажный шарик. Я сразу всё сообразил и, взяв, в свою очередь кусок хлеба, прихватил и «спаслание». Вот ведь — тоже утраченная навсегда наивная деталь времени; кому в наше время СМС и соцсетей могут понадобиться подобные записочки? Романтика, что тут скажешь…
Я догадывался, от кого эта записка и, видимо, на физиономии у меня это было написано: во всяком случае, если судить по тому, как ехидно ухмыльнулась Маринка. Потом она, не удержавшись, показала мне кончик языка; глаза ее смеялись, а я все никак не мог сосредоточиться, и думал о бумажном шарике, зажатом в кулаке…
Размечтался, как же!
Нет, никаких признаний и объяснений в записке не оказалось — а содержался в ней вполне невинное приглашение на… за неимением подходящих аналогий назовём это «музыкально–литературным вечером». Такие мероприятия проводят в гимназиях традиционно в течение всего учебного года. Порой они приурочены к какой–то дате, а порой — просто так в рамках, так сказать, «общей программы». Я всё время забываю, как бедна здешняя жизнь на общедоступные развлечения и как отсутствие того же телека (не говоря уж о компьютере) заставляет людей тянуться друг к другу и вместе выдумывать какие–то способы занимать свободное время. Случилось мне как–то, зайдя к Николке, попасть под раздачу — его тётушка и кузина, находясь в особо приподнятом настроении, заставили нас ставить какие–то «живые картины». Я раньше вовсе не слышал об этом развлечении и, признаться, так и не просёк до конца всей его прелести; видимо, это стало заметно, а потому веселие и заглохло довольно быстро.
Вот и сейчас речь шла о похожем мероприятии, правда — существенно более официальном. В записке Варенька Русакова осведомлялась о моём самочувствии и интересовалась, не захочу ли я принять приглашение (это я цитирую!) принять участие в скромном поэтическом и музыкальном вечере, который как раз и намечен в стенах их учебного заведения. В конце имелась приписка, в которой предлагалось обратиться за подробностями всё к той же Марине. Вот убей меня Бог — я так и не понял, зачем было обставлять этот процесс с такой загадочностью; видимо, я чего–то не догонял в плане местных понятий о романтике. А может — и в плане приличий. Кто его знает, как тут принято приглашать на дискотеки?
Вредина—Маринка, понятное дело, оказалась в курсе, и, стоило мне после ужина подойти к ней, она тут же выложила всё, не дожидаясь расспросов. К моему удивлению, в курсе был и Николка; но, видимо, из солидарности с сестрой а, возможно, руководствуясь всё теми же неведомыми мне понятиями о деликатности и конфиденциальности, — ничего не сказал заранее.
В общем, мне предлагалось прибыть на приём вместе с Мариной и Николкой (он, как сын преподавателя гимназии и брат одной из воспитанниц тоже был приглашён). В программе предусматривалась литературная декламация пения, и, в качестве вишенки на троте — танцы. Я уж принялся думать горькую думу о том, как буду выкручиваться — о местных танцах я имел представление разве что по «Лебединому озеру», как вдруг оказалось, что это ещё не самое пакостное из предстоящих испытаний.
Эти вечера придумывают весёлые ребята. И с фантазией у них, надо сказать, всё в порядке. Раз уж мы удостоены такой великой чести, что были приглашены, — заявила нам Маринка, — то нам придётся соответствующим образом подготовиться к предстоящему КВН–у. А именно: изобразить каку ни то сценку на двух–трех человек. Я впал в ступор, а Николка тут же пояснил: нужно найти либо кусочек какой–нибудь малоизвестной пьесы, или некие стихи с особым смыслом — и представить это почтеннейшей публике.
Пока я переваривал это сообщение, брат с сестрой с энтузиазмом кинулись к книжным полкам в кабинете Василия Петровича и тут же начали там ссориться, вытаскивая один за другим пыльные тома. А я сидел и тихо зверел. Ну не был я готов к подобной самодеятельности — хотя и в школе много и охотно играл в «английском театре» и не на последних ролях. А тут — почему–то робел; видимо, настолько прочно сидело во мне представление о высоком (в сравнении с нами, разумеется) духовном, культурном, театральном, наконец, уровне предков, что я и представить себе не мог, что буду с ними в этом тягаться…