В ушах гудело. Я начал осторожно приподниматься, потом сел на земле. Правая штанина ниже колена пропиталась кровью, левая рука была, как онемевшая. Я медленно перебросил ремень автомата через голову, встал сперва на четвереньки, потом поднялся. С той стороны дороги тоже было тихо. Я взял с земли какую-то корягу и, опираясь на нее, побрел к Марусе.
* * *
Прислонившись к колесу спиной, весь в крови, побледневший и сразу осунувшийся Гриценко еще пытался шутить:
– Це добрэ, шо мэнэ з вамы послалы. З кым-нэбудь другым загынулы б.
Голос его был слабым, временами он начинал кашлять и долго не мог остановиться.
Рядом с ним было несколько уцелевших бойцов, а поодаль, со связанными за спиной руками, лицом вниз лежал немец.
– Срам якый, дытына ж зовсим. Рука нэ пиднялася застрэлыты. Кого ж воны воюваты посылають… – Гриценко снова закашлялся.
Я сел рядом с ним. Осмотрел его раны.
– Шо, Андрийку, нэ выйдэ в нас з тобою разом на Полтавщину пойихаты.
Я даже не знал, что сказать. Глупо было уверять, что, мол, съездим обязательно. Видно было, как дядька Микола на глазах слабел.
– Алэ ты йидь, сынку. Йидь. Хутор Марьянивка. Пэрэдай…
– Я обязательно съезжу, дядька Микола! – я знал, что нельзя сказать «нет». И знал также, что теперь я обязан съездить. И на душе было легко – я понял, что буду рад это сделать.
– А сам ты откуда будэшь?
– Я из России, с Волги, город Камышин.
– Камышин… Добра назва… Дай мэни, сынок, водычкы. Жалко, горилкы нэмае.
Я поднялся, заглянул в кабину – под сиденьем лежала фляга. Опустился на колени перед ним, прижал аккуратно к его губам. Он сделал несколько медленных глотков.
– Войне конец скоро, сынку. – Гриценко закрыл глаза. – Це вже нэ ти фашисты, шо у сорок пэршому. Надламани воны вже. А мы йих скоро и зовсим зламаемо. А ци… У лиси… До свойих хотилы пробытыся, обирвани якись, нэщасни.
Он замолчал, лишь шевелились его губы, словно он читал что-то про себя. Может, вспоминал что-то, а может, молился. И вдруг спросил:
– Як твою машину хоч зваты?
– Маруся… – растерялся я.
Он улыбнулся.
– Я вас шофэрив знаю… Ну ось Марусю ты и зустринэшь, може… А твойий Маруси… Дякуемо… Спасла вона нас…
* * *
Надрывая жилы, погрузили мы в кузов наших убитых. Я подошел к немцу. Ярости не было, и злости тоже – только усталость и печаль, горечь на сердце. В ушах стоял голос дядьки Миколы. Я перевернул немца на спину и вгляделся в его бледное, перепуганное и перепачканное лицо. Совсем молодой. Крепко сжатые губы мелко дрожали, так же, как и веки. Голубые глаза смотрели без ожесточения или ненависти, лишь сильный испуг и еще надежда, на милосердие и на жизнь, читались в них. Откуда приехал он к нам, из Берлина или Лейпцига, а может быть, Мюнхена-Дрездена, какие еще там в Германии города. И я понял, что хотел сказать дядька Микола, почему не поднялась у него рука. Вот только словами я объяснить это не смогу никогда. А может, и не надо слов вовсе.
Весна сорок пятого. Воспоминания Элизабет Кох
Я была совсем маленькой, когда подходила к концу эта ужасная война. Весной сорок пятого мне исполнилось семь лет. Хорошо помню вкус буханки хлеба, которую где-то достала мама, устроив настоящий праздник. Если детство приходится на военную пору, постепенно привыкаешь к гулу самолетов, к постоянным тревожным сиренам и даже к бомбежкам. Это становится неотъемлимой частью жизни, и чувствуешь досаду, когда приходится прерывать игру в классики и бежать в бомбоубежище. Но ведь игру можно продолжить и там. Нас было много, маленьких детей войны, в кварталах восточного Берлина последней военной весны.
Этот день начался совсем не так, как обычно. Всю ночь в городе рвались снаряды, мы с братиком Густавом спали в мрачном бомбоубежище, накрытые несколькими одеялами и прижавшись к теплой маминой кофте. Электричества в городе давно не было, в темноте и смраде подвала можно было лишь по звукам угадывать количество набившихся в него людей.
Внезапно неподелеку застрочил пулемет, разбудив и переполошив всех. Защелкали автоматы, на улице раздались громкие крики. Мама крепче прижала нас к себе, быстро бормоча слова молитвы и поочередно целуя то меня, то брата. Из разных углов подвала раздался плач, причем не только детский.