– Товарищ лейтенант! – Якубович вырвал меня из воспоминаний. – Пришли! Заходим в хату?
* * *
Большая часть хат пустовала, народ послушался и ушел еще днем. Но кое-где мы еще находили людей. Где уговорами, а где и строгостью, заставляли собираться и двигаться к станции, откуда была еще надежда эвакуироваться в Сталинград. И только в одной хате встретили мы такой отпор, что даже бывалый Якубович растерялся. Хозяйкой оказалась дородная казачка, повыше и покрепче, чем он сам.
– Не пойду! – сказала она, и я сразу поверил ей: такая не уйдет. – Хошь – стреляй. А только здесь я останусь. Тут мой дом.
– Дома завтра не будет, – хмуро сказал я.
– Что ты знаешь о моем доме! – воскликнула она так страстно, с таким чувством, что я невольно отступил на шаг. – Мой дом это не эта хата. Мой дом – это земля моя! Родители мои! Сын, муж!
– Тише, товарищ! – выручил меня младший сержант Одинцов. – Мы вас понимаем. И согласны. Только и вы поймите, сравняет завтра фашист вашу деревню с землей, раскатает в лепешку. Уходите, ради родителей ваших, ради мужа и сына.
– Не уйду я, – повторила казачка и села на лавку, скрестила руки на груди. – Родители давно в Сталинграде, а муж и сын с фронта не вернутся уже. Один под Москвой остался, другой в Севастополе. А я останусь здесь. Дайте мне ружье – буду стрелять.
Якубович выразительно посмотрел на меня, потом на дверь.
– Одну секундочку! – попросил я, и мы вышли на улицу.
– Яна не уйдзёт! – заявил он.
– Сам вижу, что не уйдет, – мрачно подтвердил я.
– Зови Егорыча, или капитана. Няхай сами разбираются. Што мы можем зрабиць?
– Не буду никого звать. Капитан спит небось. Егорыч занят, потом, что он тут сделает? Ты же видишь, какая она.
– Да! – восхитился Якубович.
– Пошли назад.
Мы вернулись в хату, Одинцов облегченно вздохнул.
– Как вас зовут? – спросил я.
– Ирина.
– Ирина, я вас не буду уговаривать, – я тщательно подбирал слова и нарочно говорил медленно, – это ваша земля и ваш дом. Ситуацию вы уяснили. Вам нужно собрать самое необходимое и идти к станции. Мы верим, что вы там будете, и успеете эвакуироваться. А нам нужно идти дальше, провожать вас, извините, некогда.
Я взглянул на казачку – она смотрела мне прямо в глаза. И глаза ее были огромные и всё-понимающие, как сама степь. И еще горел в этих глазах – в этой степи – костер, теплый и зовущий, согревающий и ободряющий.
– Я буду там. А вы ступайте, – сказала она и на ее губах впервые появилась улыбка. Ступайте, солдатики.
* * *
Можно было заночевать в соседней хате, но мне хотелось свежего воздуха. Хотелось лежать под открытым небом, смотреть на звезды, на миллионы звезд, усеявших небо. Только в степи можно увидеть звезды, величиной с грецкий орех, висящие так низко, что, кажется, протяни руку – и можно ее снять. Со всех сторон доносился дружный храп бойцов, но даже он не заглушал пение цикад, с которым целый симфонический оркестр, как мне казалось, сравниться не мог. Прохладный ветер доносил запахи горьких и пьянящих трав, от которых начала кружиться голова. Я смотрел на небо, наблюдая, как перемигиваются звезды, и думал о том, что после войны надо будет разыскать Катькину семью, узнать ее адрес, приехать. Я так живо представлял себе, как войду к ней в дом и, прежде, чем она хоть что-нибудь успеет сделать, сразу скажу ей: «люблю! Всегда любил!» И я уверен – она подойдет ко мне, как тогда, и прижмется снова, сильно-сильно, и заплачет. А я вытру ей слезы и тихо так шепну «ну что ты, глупенькая, все хорошо, все всегда будет хорошо!»