Марья Карповна пообещала вскоре приехать в гости. «Как только солнышко снова выглянет!» – уточнила она. Дождь лил по-прежнему. Сметанов махал им рукой, стоя на крыльце. Насквозь промокшие штанины клетчатых панталон тесно облепили его ляжки. Лука щелкнул кнутом. Колеса экипажа со скрипом покатили по толченому кирпичу дорожки. Вскоре Сметанов исчез из виду – его скрыл поднятый верх коляски. Алексей снова остался один с матерью, но теперь он не испытывал от этого ни малейшего удовольствия.
Назавтра установилась ясная погода, и сразу после завтрака Марья Карповна велела седлать лошадь. Алексей вызвался сопровождать ее на прогулку, но она запротестовала. Он не выдержал и спросил:
– Куда же это вы направляетесь?
– Не твое дело! – отрезала Марья Карповна.
Из этого Алексей сделал вывод, что мать собралась в гости к Сметанову. К тому же она надела лучшую свою амазонку, самую красивую – серо-голубую, с длинным шлейфом. Как только Марья Карповна ускакала, Алексей почувствовал, что не может усидеть на месте. Его охватил гнев. Он приказал привести лошадь, вскочил в седло и бросился вдогонку за матерью. Скачка еще ускорила биение его сердца, мысли в голове бешено метались, он не замечал менявшегося пейзажа… На половине дороги к поместью Федора Давыдовича он вдруг опомнился, с ослепительной ясностью понял бессмысленность своего преследования, и открытие ошеломило его. С какой стати он нарушит покой этой парочки? Мать – свободная женщина и может себя вести, как ей заблагорассудится. Он, как почтительный сын, не имеет никакого права вмешиваться: даже если она хочет себя скомпрометировать – вольна это делать! Алексей, потянув за повод, повернул коня и пустился в обратный путь.
Вокруг Марьи Карповны суетились слуги, помогая ей спешиться. Лакей, вооруженный метелочкой, подошел, чтобы отряхнуть от пыли подол ее амазонки, прежде чем гостья ступит на крыльцо. Сметанов вышел ей навстречу, расцеловал поочередно обе руки и церемонно повел в гостиную, обставленную на восточный лад – с кавказскими коврами по стенам, тремя низкими диванами, заваленными подушками, и двумя ятаганами по обеим сторонам зеркала. На хозяине дома был короткий кашемировый халат, открытый на груди – так, чтобы виднелась сорочка с жабо, – и просторные зеленые шаровары, заправленные в сапожки с загнутыми кверху носами. Марья Карповна заблаговременно послала гонца с известием о своем приезде, и хозяин успел подготовиться к ее визиту. Теперь влюбленный Сметанов изо всех сил показывал, сколько радужных надежд возлагает на это посещение: едва закрылась дверь и Марья Карповна села на один из диванов, он рухнул перед нею на колени и забормотал:
– Наконец-то! Наконец-то! Вы у меня! Я не смею в это поверить!
Ей льстило это благоговейное бормотание.
– Встаньте, друг мой! – произнесла гостья.
Упоенный собственной дерзостью, Сметанов шустро вскочил на ноги, наклонился к Марье Карповне и попытался заключить ее в объятия. Она увернулась и отбежала в сторону, спрятавшись за низкий столик с инкрустациями из перламутра. Он подскочил к ней снова, но снова руки его схватили только пустоту. С легкостью танцовщицы гостья, уклоняясь от объятий, бежала то вправо, то влево, огибая мебель и подтрунивая над преследователем с неповоротливыми ногами и протянутыми руками.
– Чертовка! – стонал он. – Дьяволица! Божественная дьяволица! Вы заставляете меня терять рассудок!
Капли пота стекали по его щекам. Багровый – лицо его налилось кровью, запыхавшийся, с тяжко вздымавшейся грудью, он продолжал охоту, бегая за Марьей Карповной зигзагами по всей комнате. Ей казалось смешным и нелепым его неистовство, но она была далека от того, чтобы охладить пыл Федора Давыдовича, потому что сама мысль о том, насколько он смешон, ее возбуждала. Ей всегда нравилось высмеивать мужчин, проявивших слабость и имевших несчастье в нее влюбиться. Марья Карповна оценивала, насколько велика ее власть над ними, по степени унижения, которое те способны оказывались перенести, а унижения она добивалась хитрой тактикой, построенной на чередовании угроз, коварных уловок и соблазнов. Роняя в ее глазах свое достоинство, Сметанов этим позором завоевывал ее вернее, чем элегантностью или высокомерием.
Наконец Марья Карповна, решив, что игра чрезмерно затягивается и становится слишком утомительной, строго произнесла:
– Хватит, Федор Давыдович! Возьмите себя в руки, прошу вас! Вы просто смешны!
Взгляд гостьи, которым сопровождались эти слова, подействовал на Сметанова так, словно ему на голову вылили ушат ледяной воды. Он собрал все силы, чтобы выдержать удар, и, опустив голову, взмолился:
– Простите меня, уважаемая Марья Карповна. Околдованный мужчина заслуживает снисхождения.
– Ладно, пусть будет так, – ответила Марья Карповна, успокоившись. – Забудем эту досадную комедию. Позовите ваших людей – пора накрывать к чаю!
Сметанов повиновался. Марья Карповна упивалась своим триумфом, пьянившим ее сильнее вина. Сопротивляясь, она всегда получала куда большее наслаждение, чем уступая. Даже в любви.
Домой она вернулась только поздно вечером. За ужином при свечах Алексей тщетно искал на лице матери знаки, которые говорили бы о плотском удовлетворении. Нет, она выглядела совершенно так же, как обычно – непроницаемой и важной, хоть и улыбчивой. Но все-таки, думал он, эти лесные прогулки верхом в одиночку никак не соответствуют ни ее возрасту, ни положению знатной дамы. Алексей пообещал себе поговорить с Марьей Карповной об этом, но в течение всей трапезы молчал, терзаемый смешанным чувством презрения, любви, ненависти и ощущением своего бессилия перед волей, превосходящей его собственную. После ужина Агафья подошла к роялю. Левушка устроился рядом и стал переворачивать страницы клавира. Марья Карповна, сев за пяльцы, принялась вышивать по канве. Стоя у окна, Алексей долго, до тех пор, пока его не затошнило от фальши, любовался картиной семейного мира и уюта…
XII
Десять часов вечера. Спать ложиться еще рано. И нет никакой подходящей книжки, чтобы почитать перед сном. Сидя в своем кабинете, Алексей, скучая и томясь от безделья, перелистывал страницы старого номера «Санкт-Петербургских ведомостей», когда в прихожей послышались шаги и голоса. Минутой позже к молодому барину вошел казачок Егорка – доложить, что пришел Кузьма и хочет с ним поговорить. Поначалу известие обрадовало Алексея – как ни говори, неожиданное развлечение, но при виде гостя, переступающего порог комнаты, его охватила смутная тревога, которая заставила буквально вскочить с кресла. Кузьма уже стоял перед ним – дикий какой-то, с раскрытом в молчаливом крике ртом и полными слез глазами, едва ли не вылезшими из орбит.
– Она пришла ко мне, когда меня не было дома, – говорил Кузьма, и бесцветный голос его то и дело прерывался. – Она обшарила всю избу и нашла в сундуке картину. Она всю ее изрезала в клочья – прямо ножом. Я пришел, когда она заканчивала свою работу – уже срывала последние лоскутья картины с подрамника. Она была как безумная. Она пригрозила сослать меня в Сибирь за непокорство… Вот все и кончено… Картины, которая вам понравилась, больше не существует… И я никогда не смогу рисовать то, что хочется… Это было слишком прекрасно… и потому не могло продолжаться долго…
Ошеломленный, вне себя от гнева, Алексей тем не менее не мог до конца поверить, чтобы его мать была способна на поступок, в котором не меньше глупости, чем жестокости. Но приходилось верить. Что ж, значит, в ней живут две женщины: одна – нежная, сговорчивая, та, что пыталась выведать у него его секреты на конской ярмарке; другая же – прямолинейная, непримиримая, не терпящая никакого отступления от ее приказов. На самом деле мать ведь ничего, кроме презрения, по отношению ко всему человечеству, за исключением самой себя, не испытывает. И видит свою роль в том, чтобы господствовать, а не в том, чтобы понимать. А господствовать, по ее мнению, это значит разрушать достоинство другого человека, принуждать другого отказаться от себя самого, чтобы стать лишь бледным отражением ее воли.