За этой главой "повествовательной" -- следовала глава "философская". Несчастный "Селадон" заимствовал её содержание из истории "любви короля Франции к m-lle де Лавальер, о которой говорили даже в Польше. Он мог находить утешение в том, что "божество", на которое он имел повод жаловаться, пользуется известным влиянием в знатном кругу "Волшебного Дворца", производит и там такие же опустошения. "Селадон" не воображал, что его королевского товарища по несчастью ставят вполне на одну доску с ним: без сомнения, к нему относились с большим почтением, не называли его "висельником" и тому подобными эпитетами.
Ссора обострялась. Желая забыться, Собесский перечитывал одно из старых писем отсутствующей, которое он носил всегда при себе. В нем "Астрея" клялась никогда его не покидать, даже не уезжать никогда "на воды". "Без него всякие воды обратятся в яд!" Ему приходилось размышлять о непостоянстве человеческого счастья. Он предавался мыслям об отречении и удалении от всего мирского. Но повелительное послание Марысеньки ему напоминало вопрос о "табурете", составлявшем предмет её непрестанных забот, в удовлетворении которого ей упорно отказывали.
По свойственной Собесскому впечатлительности, он весь отдавался мысли о подобных пустяках. "Действительно, в Варшаве обращаются лучше с женою французского пекаря!" Затем он приходил в умиление. Прошел год со дня отъезда жены, когда он остался один в Яворове. Чем он заслужил эту немилость? "У нас дворянина приговаривают на год заключения за убийство. Я, напротив того, произвел на свет сына, и меня подвергают тому же наказанию, но еще более суровому!" Он посылал воздушный поцелуй неверной. Он помнил, что за последнее время их совместной жизни она избегала его ласки. Что же будет теперь, когда он изменился, состарился и поседел от горя!
Внезапно его постигла радость, сменившаяся разочарованием: Астрея говорила о своем возвращении. Но при этом она ставила свои условия: "Она не желала более иметь детей". Это был последний удар. Он пришел в негодование.
"Как! -- вы имели троих детей от первого мужа и не отказывались их иметь! Если вы думали переменить ваше намерение, вступая во второй брак, вы должны были об этом меня предупредить два года ранее, в ту самую ночь, когда к моему несчастью решалась моя будущность, в ту минуту, когда я рисковал не только своей жизнью, но и своею честью! Я тогда хотел уехать, и вы меня остановили, заключив меня в свои объятья, с такою нежностью, с такой силой, что я остался. Довольно! Скажите откровенно, что вас оттолкнуло от меня?"
Она, по обыкновению, отвечала обиняками. "От вас! Боже мой! Здесь все удивлены моим нетерпением вас видеть, хотя я жертвую своим здоровьем, бросаю свое лечение, не успев его докончить!"
Он отвечал сухо: "Мне дела нет до мнения парижского света! Очевидно, там судят о делах по обычаям страны, где все замужние женщины имеют любовников и все мужья фавориток. Я родом поляк, как и мой маленький Жак. Нечего хлопотать о его натурализации на чужбине. Кем вы себя считаете?"
По своей проницательности она поняла, что зашла слишком далеко. Видя, что погоня за "табуретом" не удается, она решила ехать в Польшу, делала приготовления к отъезду, думая об ожидаемой встрече. В следующих письмах она выражала необычайную нежность, уверяя, что страдает при одной мысли о неверном толковании её слов, о подозрении её в неискренности. "Ах! -- если бы он умел читать в её сердце! Если бы он слышал её вечерние молитвы! Ей приходилось ошибаться иной раз, произнося вместо "Отче Наш" имя "маршала".
Но он ей не доверял.
"Что же вас так смущает? Моя личность или мое звание?"
Здесь я должен объясниться.
Подвергаясь различным испытаниям, как все согласятся, в своей брачной жизни, муж Марысеньки, по крайней мере, имел утешение заслужить всеобщее сочувствие. Заодно с хронологией польских королей, в тех школах, где о ней говорится, дети научаются, восхищаясь несравненным супругом, сожалеть о нем, презирая злую женщину и проклиная ее.