Выбрать главу

Его ладонь, как что-то отдельное от него, все время соскальзывает вдоль ее живота — то ли случайно, то ли нет. Она вся сосредотачивается на этих касаниях его руки. Она вожделеет к его руке, и рука словно понимает это — пальцы ползут все ниже и ниже…

Они уходят с головой в водяную яму, и он на секунду выпускает ее из рук. Ее несет течением, разворачивает, ударяет головой о песок так, что она чуть не теряет сознание. Вынырнув, она ртом хватает глоток воздуха — он твердый, словно она откусывает его от общего каравая воздуха, — и опять идет на дно. С выпученными глазами, сошедшая с ума от страха, она бьется в воде, как большая рыба, пока он не ловит ее. Он обхватывает ее руками так, словно весь состоит из одних только рук, и, прижимая ее тело к своему, выносит на берег.

Они лежат на песке у самой воды, тяжело дышат. Он проводит рукой по ее голове с мокрыми спутанными волосами — той самой рукой, — и она начинает плакать. Безудержно, как ребенок. Он обнимает ее, успокаивает. Закрыв глаза, она тычется ему мокрым от слез лицом куда-то в плечо. Он аккуратно поднимает ее лицо и молча целует в губы. Она на всю жизнь запоминает молочный вкус его губ.

Потом они уходят далеко в пески, где никого нет, и ложатся там. Она отдается ему, лежа на горячем песке и глядя в небо на раскаленное солнце. Ей кажется, что она отдается самому солнцу. Богу солнца.

Возвращаясь, они чуть не наступают на огромную змею, медленно переползающую через дорогу. Змея, подняв свою серую головку и глядя на них маленькими злыми глазами, жарко, страстно шипит на них, а потом, преподав им какой-то важный жизненный урок, с чувством исполненного долга, извиваясь всем телом, неторопливо уползает.

Потом сама собой разрушилась страна, Али уехал к себе на родину, там началась война, говорили, что он стал боевиком, она даже видела его однажды по телевизору: обросший, с бородой, — он долго и прямо смотрел на нее с экрана, словно узнав. Потом она потеряла его из виду, считала убитым, уехавшим из страны, пропавшим, и, наверное, так оно и было.

Но иногда дохнет вдруг с юга посреди зимы на нее огнедышащим змеем, жарко, страстно, и она понимает, что то лето осталось, оно никуда не делось, никуда не исчезло.

Утренние размышления о любви (2). Тростинка.

Он надолго уехал, и теперь ты потеряла то живое ощущение мира как космоса, огромного, дышащего, трепещущего, населенного чьими-то тенями, голосами, случайной музыкой, — дышит ночь и звезды над тобой, ворочается тьма под тобой, — тебя вдруг, как тростинку (тростинка — твоя душа), качнуло порывом черного космического ветра (летом ветер теплый, даже горячий, зимой — ледяной), ты балансируешь между жизнью и смертью, но ты понимаешь в эти секунды все-все-все, тебе открыты все тайны мироздания и собственной души.

Это происходило всегда, когда ты смотрела ему в глаза, слышала его голос (тебе было не важно, о чем он говорил), касалась его руки. Мир открывался тебе навстречу одним порывом, весь, сразу.

Ты и теперь любишь-любишь-любишь, но без его голоса, его взгляда и касания ты чахнешь-чахнешь-чахнешь, как цветок на космическом сквозняке, и чтобы вернуть то космическое ощущение любви, ты ходишь по каким-то картинным галереям, смотришь на картины, слушаешь музыку, особенно тебе помогает оперное пение, причем женское, ты сливаешься с их голосами, скорбишь и жалуешься вместе с ними, ты читаешь стихи — свои и чужие, ты жадно поглощаешь все то, что называют духовной пищей, наконец, ты даже опиваешься отнюдь не духовным напитком, — и на миг, но только на миг, — вдруг приходит то невозможное потерянное тобой ощущение опасного счастья — черной пропасти под ногами и звездного купола над головой — и ты между ними.

Дневные размышления о любви (2). Поцелуев мост.

Не Петербург, еще Ленинград. Семьдесят девятый слякотный февраль XX века. Мы с Мариной, которую все называют Крашэ, студентки театрального училища, посланы в культурную столицу на зимние каникулы. Просто так, за хорошую учебу, набираться тут той самой культуры, которой в Москве нет.

Живем в общаге консерватории. Засыпаем под музыку Рахманинова в час ночи. В шесть часов утра просыпаемся под музыку Чайковского. Студенты консерватории играют на роялях, стоящих во всех углах и предбанниках общаги. В нашей комнате стоит скромное пианино. Крашэ садится за него и одним пальцем набивает мелодию из пяти китайских нот: «Краснеет восход над рекой Хуанхэ…»

«Чайковский» замолкает. Слушает. Потом, словно возмущаясь, выдает бурную негодующую руладу, похожую на индюшачью. Из чисто московской (а вернее, пермской, поскольку она из Перми) вредности Крашэ добивает на клавишах китайскую утреннюю песнь, посвященную великой реке Хуанхэ.