Александр Трифонович был лаконичен:
— Хочешь свернуть себе шею, тогда иди, — и добавил: — Машеров не отступает от своих решений.
И я пошел… Петр Миронович с полчаса молча разглядывал то планшет, то макет. Курил одну сигарету за другой. А потом только и сказал: "Ну, ладно…"
Мой ли визит или что-то другое и более весомое повлияло на Первого, но он отступил от своего решения. Правда, уже после него Верхний город почти разрушили, а на Центральную площадь посадили "саркофаг", который и заслонил собой то, что от исторической застройки еще осталось.
Иной раз думаешь: если бы меньше боялись за свои головы и должности, то многое удалось бы предотвратить, сохранить…
Кстати, о "саркофаге". Когда Петр Миронович охладел к идее "распахивать" Центральную площадь за счет разрушения Верхнего города, он поручил, отдельно А. Т. Кузьмину и мне, подыскать целесообразное и оправданное место для "посадки" Дворца Республики. Не сговариваясь, мы назвали одно и то же место — высотку между Парковой магистралью (теперь проспект П. М. Машерова) и Свислочью, где ныне высится памятник городу-герою Минску. Петр Миронович согласился, но, к сожалению, возвести здесь строение ему было не суждено. Центральную площадь загубил его преемник Т. Я. Киселев. Вкусы начальников неисповедимы, если не грех так переиначить афоризм из Священного писания.
Доступность, демократизм, рассудительность Петра Мироновича почти всегда позволяли решать с ним самые сложные вопросы и проблемы. Однако же не с каждым вопросом и проблемой можно было добежать до него. И тем не менее, занятый выше головы, он не закрывал свои двери наглухо. Наоборот, иной раз казалось, что он рад твоему приходу. Может, это шло от его воспитанности и интеллигентности, а может, и не только от этого. Однажды, когда я зашел с каким-то вопросом или за советом, он с тихой грустью сказал:
— Только что позвонил Гришин, член Политбюро, и попросил, очень настойчиво попросил, чтобы я прислал ему под Новый год девять тысяч молочных, выпотрошенных поросят… — И умолк, а потом с чувством, которое трудно описать, добавил: — И самое гнусное, что я пошлю ему этих поросяток… — И больше ни слова о той просьбе и только ко мне: — Что у тебя?..
Почему Петр Миронович мне сказал о тех поросятах и что у него было на душе в тот момент? Какие еще слова не слетели с уст? Я ведь знал о хозяйственности, бережливости, наконец, чувстве собственного достоинства этого человека, которому было нанесено оскорбление высокопоставленным, могущественным Хамом от верховной московской Власти.
Поросята — это лишь незначительный пример. Настоящий экономический грабеж усиливался из года в год. Москва требовала все больших и больших поставок мяса, масла, колбас, ветчины, фруктов, овощей, грибов, ягод и прочих разносолов. На полную мощность день и ночь работали заводы и фабрики Беларуси, чтобы вооружить и одеть Советскую Армию, которая к тому времени уже вляпалась в войну с Афганистаном и оказывала "интернациональную помощь" многотысячным контингентом пушечного мяса.
Требования дани от белорусского улуса были постоянными, настойчивыми, наглыми, а иногда и предельно циничными. Чего стоит только тот неведомый мне фонд, из которого гастроном под тогдашней гостиницей "Беларусь" комплектовал подарки московскому высшему парт- и госчиновничеству, когда наше высшее парт- и госчиновничество ехало в белокаменную решать государственные вопросы.
Таких звонков от самых разных Хамов он, наверняка, имел немало. Власть была там. У нас была подмандатная территория и власть подмандатная. Его тонкая натура не могла этого не ощущать. Чувствовала, кажется мне, и страдала, лишенная каких бы там ни было перспектив на иное обхождение.
В конце 70-х все чаще и чаще можно было заметить плохое настроение, одиночество и подавленность Петра Мироновича. Он стал быстро уставать от собственных выступлений даже на бюро и небольших совещаниях, не говоря уже о длинных официальных докладах. Утомлялся быстрее, а говорил дольше. Некоторые мысли повторял несколько раз, будто не верил, что его услышали, поняли, приняли. Улыбка на красивом, но грустном лице появлялась не так часто, как раньше. Об этом стали поговаривать в аппарате: сдает, мол, Первый. Ни хорошего настроения, ни здоровья не прибавила и операция на почке. И все же, думается, не это было главной причиной его удрученности, а иногда и раздражительности. Причина была не столько в здоровье — мужество его не покидало — сколько в моральном терроре со стороны хамов из Политбюро. В ЦК КПБ ходили слухи, что его побаивается, а потому и не любит престарелый Генсек. Не исключено, что эти слухи рождались и в среде Политбюро, где каждый старец в перспективе видел себя Генеральным, "выдающимся деятелем современности" и "настоящим марксистом-ленинцем". Будто у нас были и могли быть не "настоящие" ленинцы.